О внешности Басмановой в начале 1960-х годов вспоминали многие мемуаристы, и их впечатления преимущественно совпадают. «Марина в те годы была высокая и стройная, с падающими до плеч каштановыми волосами, мягким овалом лица и зелеными глазами», — пишет Людмила Штерн. И тут же добавляет: «Очень бледная, с высоким лбом, голубыми прожилками на висках, вялой мимикой и тихим голосом без интонаций, Марина казалась анемичной. Впрочем, некоторые усматривали в ее бледности, пассивности и отсутствии ярко выраженных эмоций некую загадочность. <...> Несмотря на всеобщие попытки, подружиться с Мариной не удалось никому из нашей компании. Разве что Бобышеву, если их отношения можно назвать дружбой. Она казалась очень застенчивой. Не блистала остроумием и не участвовала в словесных пикировках, когда мы друг о друга точили языки. Бывало, за целый вечер и слова не молвит, и рта не раскроет. Но иногда в ее зеленых глазах мелькало какое-то шальное выражение. И тогда напрашивался вопрос: не водится ли что-нибудь в тихом омуте?»[180]
Очень похожими, но иными по интонации воспоминаниями делится Рада Аллой: «...М.Б. отличалась особым типом красоты, пронизанной безмятежностью — может быть, это было следствием отсутствия мимики; лицо было всегда спокойным, не выдававшим никаких эмоций <...> Бесстрастность, неподвижность внешности М.Б. притягивала взгляд, которому так хорошо было покоиться на этом лице, снова и снова описывать взглядом его безупречный овал, любоваться, как произведением искусства. Не случайно же никто, говоря о ней, никогда не пользовался другим определением, кроме “красавица”»[181].В этом психологическом портрете есть важная деталь, которую мемуаристка будет развивать и дальше, увеличивая до размера живописного полотна. Это сходство внешности М.Б. с написанным на холсте классическим женским образом. Говоря о трезвом отношении Басмановой к своей внешности и о ее усталости от постоянного поклонения со стороны окружающих, Р. Аллой упоминает, вероятно, расхожее сопоставление внешности Басмановой с изображением Мадонны: «Лишь однажды она мне сказала: “Знаешь, слово ‘мадонна’ мне кажется уже полуприличным”. Отсюда ясно, хотя это и трудно представить, насколько этот комплимент ей надоел»[182]
. Такое сравнение, уходящее корнями в мировую живопись, напрашивается, поскольку Марина и сама была талантливой художницей, выросла, была воспитана и выучена в традиции, прямо идущей от русского авангарда. Да и родители ее, Павел Иванович и Наталья Георгиевна Басмановы, тоже были одаренными художниками.Марина, как это водится у художников, все время делала зарисовки, эскизы в маленьком блокноте, о котором тоже вспоминают многие. Никогда не показывала посторонним нарисованного, даже если ее просили. Иллюстрировала детские книги. Однако в ее таланте никто не сомневался. Биограф Бродского Лев Лосев считал, что близкое общение с Мариной и наблюдение за ее обиходом повлияли на творческий метод Бродского, приблизили его к живописи. «Он не расставался с пером и записной книжкой и оставил большое количество неоконченных набросков, многочисленных черновых вариантов, отброшенных текстов, удачные места из которых потом вбирались в законченные и предназначенные для публикации вещи»[183]
. Такое «синтетическое» отношение к своим текстам, действительно, походит на работу художника, составляющего цельное полотно по многочисленным эскизам.Марину Басманову того времени вспоминают чаще всего молчащей или тихо произносящей короткие фразы. Для описания этой речи часто используется слово «шелестела» — не знаю, кто первый из мемуаристов это придумал. Никогда не настаивала, если ее реплика оставалась неуслышанной. Вообще в обществе, в компании, проводила время отрешенно, за своими рисунками, не принимая видимого участия в разговоре, не требовала к себе никакого внимания, оставалась в стороне, с людьми сходилась трудно и вообще слыла одиночкой. Р. Аллой пишет: «Яша Гордин еще помнил начало этого романа и рассказывал мне, что Иосиф даже покрикивал на М.Б.: “Говори громче!” Но я ничего подобного не застала — в мое время (всего через полгода) он был уже полностью покорен и готов весь обратиться в слух, если она что-то произносила. Но это, повторяю, было редкостью. Иногда они все же обменивались между собой короткими репликами. И то сказать — трудно было, наверное, вести пространные беседы на том языке, которым они, как правило, пользовались. Язык был кошачьим: какое-то мурлыканье, мяуканье. К кошкам я была совершенно равнодушна, и это кошачье общение — шипение и легкое посвистывание — меня только смешило, и я не верила, что таким способом можно передавать информацию. Они, однако, умудрялись»[184]
.