Легко сдаться и утонуть, уступить обстоятельствам, когда вокруг серое ничто. Но я раскрашу эту серость яркими тонами. Я сделаю этот грёбаный город ярко-красным, устрою праздник жизни и смерти.
Пусть она себя ненавидит. Пусть плачет. Но потом она найдёт в себе силы взорваться, и взрывом разнесёт в клочья всех, кто тянет её на дно.
В ней есть ещё силы взлететь, а во мне…
Да, лучше так. К чёрту последнюю строфу. Их лучше обрывать чем раньше, тем лучше, оставлять вопрос. Вопрос заставляет искать ответ. Ответ заставляет думать, что ты всё понял.
Что есть у меня? За что мне держаться?
Молодость? Она дважды изгажена, и просвета не вижу. Сомнительное счастье чувствовать себя здоровым. Здоровье… Кому оно, на хрен, нужно, это здоровье? Все постоянно нудят: главное — здоровье, здоровье — это самое, блядь, главное. Будь здоров, умри в сто тридцать два года, пройдёт ещё пара — и от тебя останется только выцветающая фотка на памятнике.
Кто из них, из величайших, был здоров? Достоевский бился в эпилептических припадках, Андреев рехнулся так, что его надо было бы замотать в смирительную рубашку. Эдгар По бухал, курил опиум, а когда трезвел, то подыхал от чего только мог. Лавкрафт, кажется, вообще родился мёртвым, только не сразу это понял. Шолохов дышал одним лишь табачным дымом. Моцарт тоже бухал. Бетховен оглох. Ван Гог отрезал себе ухо нахер — видимо, был чересчур здоровым, со своей точки зрения. И все они оставили по себе что-то настоящее, что-то великое. Вечное.
Они все были гениями. Я — нет. Не сложилось. Что у меня есть? Куча идей, умение строить сюжет. Есть план книги, которая имеет все шансы в недалёком будущем стать популярной. Про которую дядя Петя, как представитель Вечности, категорически сказал: «Говно».
Что ж, я — образцовый обыватель. Всё, что могу произвести при жизни — говно. Я в этом мастер.
Да только я могу спасти одну душу. Этим и займусь. А потом — засылайте в какой вам угодно ад. Я буду там смеяться. Всю вечность — смеяться, как бы хреново не было, потому что я знаю, что нет ада страшнее, чем тот, что мы устраиваем для себя сами.
Мы, люди.
Мы, живые.
Мы, монстры.
Забрезжило утро. Сработал будильник в соседней комнате. Мама зашевелилась. Я лёг и укрылся, опустил веки на усталые глаза. Теперь не усну. Теперь я на тропе.
Она зашла разбудить меня, чтобы я закрылся. Я сделал вид, что с трудом продираю глаза. Это так просто — обмануть. Важно чувствовать подтекст и играть от души, как завещал Джеймс Партер, благослови его Господь за всё, что он сделал для искусства.
— Я буду звонить каждый час, — сказала мама.
— Зачем? — спросил я, прекратив зевать и захлопав на неё заспанными глазами.
— Чтобы знать, что ты не шляешься нигде!
— А… Да я и не собирался.
— Знаю я твоё «не собирался». Ладно, всё, пока, до завтра.
Не удержался, обнял маму. Эту душу мне не спасти ни в одном из миров. Как жаль… Но такова печальная участь всех тех, кто, не сумев прожить собственную жизнь, тщится дожить её в своих детях. Так не бывает. Не то время, мама. Сегодня каждый сам за себя. Нас разорвали на части и оставили подыхать. Живём вместе, умираем поодиночке.
Я ли не воплощение того, во что упёрлось человечество? Стоя на пороге, я не могу выдать ничего, кроме компиляции всего, что уже было. Закрыты двери в вечность, не льётся больше божественный нектар в наши кубки, и неоткуда рвать запретные плоды. Всё что мы можем — это переставлять местами строки и образы в шедеврах прошлого и попсе настоящего. Трупные черви, мнящие себя вершиной эволюции, и таковой являющиеся.
Я запер за мамой дверь. Подышал, касаясь лбом тёплого крашеного дерева. Начнём. Начнём…