— Где же твое благочестие? Ты не пишешь слова единого хвалы нашим истинным кумирицким богам и их статуям. Возьми с ложа подголовье твое и покрывало и иди в темницу: там будешь жить, пока не познаешь истинного благочестия.
И всадили его в темницу.
Затем вошли в дом к другому мужу Совета, именем Игнотус, что значит неведомый или на неведомых языках говорящий, ибо в обширных землях Всемирной Литературы правил он арабскими и халдейскими племенами. И. увидав у него всюду во множестве арабские письмена, так сказали ему:
— Как смеешь ты, нечестивый, молиться иным, нежели нашим кумирицким богам и их статуям?[59]
На что Игнотус отвечал:
— Не молитвы это, но лишь амантные стихи шейха Абу-Темана.
Воины же, в знак презрения вложив пальцы в нос, сказали ему:
— Мы не знаем твоих мерзких арабских письмен. Возьми покрывало твое и подголовье и иди в темницу: там будешь, доколе не научишь нас мерзким арабским письменам, дабы могли мы увериться, что ныне не лжет твой коварный язык.
И всадили его в темницу.
И пришли к третьему мужу Совета, именем Корний.
Когда пришли воины к Корнию, он в страхе, невзирая на седину своих волос, внезапно размножился и — как боевыми колесницами и катапультами, окружив себя двенадцатью своими детьми — жалобно закричал:
— Ужели, о жестокие, хотите вы гибели этих нежных младенцев!
И сделал тайный знак одному из младенцев, который, повинуясь, начал петь воинам свои стихи, сочиненные им накануне. Засунув пальцы в рот, что в их стране служило знаком одобрения, воины долго слушали. Затем, убаюканные сладкой музыкой, задремали. Корний же, взяв жену и младенцев, скрылся в темной ночи и проводил с тех пор жизнь, скитаясь в отдаленных лесах.
Меж тем разверзшее ложесна небо все еще изливалось черным дождем, молнии перекрещивались, как бы зачеркивая славную историю Всемирной Литературы. Цезарь же Тихон пламенел неправедным гневом на невинную супругу — если правильно только назвать супругу невинной. И во гневе приказал он зажечь все светильники наверху во дворце, приказал принести зажигающих кровь асийских вин и призвать танцовщиц Иоакима бен-Леви. Не внимая мольбам казнохранителя Кателлана[60]
, он горстью брал золото по курсу Госбанка и кидал его женщинам, а те перед ним кружились, маня его глазами, губами, мерной музыкой своих бедер. От взвеенного вихря одежд их тухли светильники, черное лицо ночи прижималось к окнам, гром, сотрясая стены, предвещал небесный гнев, а неистовый цезарь Тихон, ища забвения, пил вино уже не из чаши, но из полных до краев уст.И здесь свершился над ним суд богов. Некая женщина, приняв на время насекомый вид, ужалила его в губу. Опьяненный винами и грехом, Тихон ничего не заметил.
Но вот — бледное, как бы от ужаса, утро. Пробудившись среди поваленных на пол светильников, разбросанных по полу яств, опрокинутых чаш, цезарь крикнул раба. Раб вошел, но только лишь взглянул в лицо цезарю, как. не в силах сдержать себя, — засмеялся, зажимая рот рукой. Разгневанный цезарь приказал взять его и казнить. И позвав Фидею, что значит Вера, ибо до того часа была она вернейшей, — ей сказал:
— Или уже не цезарь я? Взгляни мне в лицо.
Фидея, взглянув, засмеялась громко и убежала вон.
Еще не зная, но уже предчувствуя нечто недоброе, цезарь спустился вниз к супруге и так сказал ей:
— Вот я, супруг твой. Теперь, при свете Феба, ты узнаешь ли меня?
Но супруга, взглянув в лицо ему и громко смеясь, отвечала:
— Мой цезарь был подобен Фебу. Ты же… взгляни на себя, жалкий лжец.
Цезарь схватил из рук ее серебряное зеркало — и увидел, что губа у него распухла, как чрево женщины, носящей в себе дитя. И не зная, что Эвгенес уже в темнице, цезарь вскричал:
— Ты победил, Эвгенес.
С того часа овладела им болезнь, поразившая некогда Ирода: каждая часть его тела — все вместе и всякая по отдельности — чесались неистово и от малейшего прикосновения росли, подобно тесту, заквашенному искусной хозяйкой. И вскоре обилием и размерами членов своего тела превзошел цезарь даже Лукуллова друга Павла, называемого также Елисеем. А снаружи меж тем все громче неистовый грохот, и вой волн, и вопли народа. Как человек, выпивший чрезмерно вина, бежит, рыча, качаясь и сбрасывая с себя одежды, так упившиеся дождем воды Невы вырвались из гранитных одежд и, сокрушая все на пути, катились по улицам — и вот уже шипят и пенятся на Моховой. В страхе народ звал богов и звал цезаря. Цезарь вышел и, еле шевеля набухшей губой, с обычным величием произнес:
— Фя здесь. Фя с фами.
Но никто его не узнал — и он, в отчаянии, закрыв лицо плащом, замешался в толпу и вместе со всеми слушал, как выли в тысячи труб аквилоны, смотрел, как волны, подобно бешеным быкам, с разбегу бились лбами в стены дворца.
И вдруг увидел: вскипела белая борозда, как бы след от невидимой галеры, из самого чрева волн — грозный водяной фонтан вверх. Затем всенародное — ах! — и на Моховой вынырнул из воды кит, разинул ужасную пасть еще шире — и изрыгнул в воду некоего человека.