— Коли хочешь жить по старине, без ереси и бахвальства, нет тебе места на земле — сказал, пригорюнившись. — Разве Ирия Беловодная примет, а она — за океаном. Здесь от моря до моря все пройдено. На Руси и в Сибири плохо, в других странах того хуже.
Седобородый вырос в семье, где считали, что на Западе все хорошо, а здесь все плохо и иначе быть не может. Не говорили только и не вспоминали, отчего по первому зову Московского царя побросали нажитое и вернулись. У седобородого ничего не было, кроме стоптанных ичиг и веры. И вот, пошатнули ее. Борясь с сомнением, он скрежетал зубами: «Господи, укрепи и избави…» Бегал по узилищу, понося весь белый свет. Потом устал, затих, лег без молитвы и среди ночи умер. В полдень его отпел раскосый, косноязычный острожный поп и предал земле. На могиле поставили восьмиконечный крест, мирящий всех православных русичей.
Как-то утром, приглашая заключенных за общий стол на похлебку, казак смешливо подмигнул Прохору. В полдень Ульяна, сияя глазами и бросая на дружка ласковые взгляды, накрыла стол прямо в казенке: беглецов уже не запирали. Вскоре к ним вкатился круглый, как шар, хмельной и румяный, по виду купчишка в бобровой шапке, с выбритым лицом.
— Кто здесь тобольский? — спросил, посмеиваясь и одышливо пыхая.
— Ну, я! — слез с нар Сысой.
— Тоболяки знают, какие деньги за морем гребут. Половина ваших купцов там разбогатела… Про бот «Святой Николай», про тобольского купца Мухина слыхал ли?
— Слыхал, да только когда это было?! — насторожился Сысой.
Его ответ разочаровал купеческого приказчика, он посмурнел, вздохнул, вытащил из кармана штоф, попробовал схватить за подол сновавшую Ульяну и, плутовато глядя ей вслед, прокряхтел:
— Я ему предлагаю стать самым богатым мужиком в Тобольске, а он… Теперь слушай! Завтра тебя из острога турнут, так ты подумай, что лучше: с задатком и с новым паспортом по Московскому тракту на Иркутск или без копейки в обратную сторону.
Обернувшись к Терентию с Прохором, стал объяснять с важным видом:
— Компания именитого якутского купца Лебедева-Ласточкина нанимает промышленных и работных бить зверя на островах при полном компанейском содержании и половинном пае с добытого. Контракт на пять лет, — гость обернулся к Сысою: — Что скажешь, тоболячок?
Тот скрипнул зубами и сглотнул слюну:
— Думать надо!
Показывая, что разочаровался в нем, приказчик повернулся к Прохору с Терентием:
— А вы как?
Прохор взглянул на Ульяну, ее конопатое лицо пылало, и он подумал, если откажется — она опрокинет котел ему на голову. Да и чего бы ради он отказывался?
— Нам что? — пробасил срывавшимся голосом, — нам хоть куда, лишь бы подальше от фатер-мутеров и бергамта.
Торговый захохотал:
— Да уж! Твоей роже пудреные букли — не к лицу!
— Бери и меня! Заграничный поселенец Лукин Терентий сын Степанов.
Грамотный. Видалец. Китайский и Урянхайский говор знаю.
— Такие нам нужны! — Кивнул приказчик, разливая по чаркам царскую водку.
Пить зелье Терентий не стал, присматриваясь к гостю, думал: «Ты меня через море перевези, а там — ищи ветра в поле!»
Сысой нутром почуял, где-то там, с этими людьми его судьба, но исчезнуть на пять-шесть лет, не испросив родительского благословения, он не мог и, опустив голову, пролепетал «нет!» Будто клок мяса отодрал от тела.
Еще под Тобольском он узнал, что умерли дед и баба Дарья, а Аннушка вышла замуж за Петьку Васильева, старшего брата дружка и связчика Васьки Васильева. Дед никогда не болел, не был обузой. Говорили, приехал с поля, мучаясь грудной болью, сказал, что умрет, послал за попом. Радовался, что отходит, оставляя дом на матерых сыновей. Старшего благословил вместо себя, жене сказал, чтобы не убивалась, не спешила за ним, с тем и отошла душа, окруженная любящими родичами: будто на другого коня пересела и умчалась, приложиться к предкам. Говорили, Дарья Ивановна на похоронах не сильно-то голосила и печалилась. Отсуетившись сороковины, заохала, призвала отца Андроника с внуком Егором и отошла следом за мужем.
Сысой явился на Филипповки, к началу поста. Дождавшись темноты, пришел не с площади, а протиснулся через черный лаз со скотных дворов. Раскрыл дверь, крестясь и кланяясь. Запричитала, бросилась к нему мать, как квошка закрывая спиной от отца. Филипп посидел, хмуро глядя на сына: драный зипун с чужого плеча, чуни из невыделанной кожи, голова покрыта каким-то шлычком.
— Ладно, — сказал, вставая и покашливая, — драть бы надо блудного, да пост… Поцелуемся, что ли! — И посыпались изо всех углов братишки и сестрички, племянники и снохи.
Напаренный, приодетый, гордый памятью недавних скитаний, Сысой сидел в кругу семьи, запуская зубы в пирог с осетриной, снисходительно поглядывал на отца, дядю, братьев, таких родных, до зевоты прежних и похожих друг на друга. Он ощущал себя переросшим их всех и пустота, глодавшая душу в прежние годы уже не донимала сердечной тоской.