Шаман пошевелил резаной губой, почесал проколотые щеки и, нетерпеливо прервав его, согласился, что с такой девкой спать нельзя. Разговор пошел о предстоящем промысле. Чугачей корили за прошлый сезон: кормили всю зиму, давали задаток, а они переметнулись к Баранову в Шелиховскую артель. Об этом в Константиновской много толковали, единодушно понося Павловскую крепость и ее управляющего. Кенайская губа — залив к западу от Чугацкого, считалась искони Лебедевской: Шелихов еще только обустраивался на Кадьяке, а лебедевские промышленные были там.
— В Чугацкой — мы первыми крепость поставили, — возмущались старые стрелки. — Попускали хитрому каргопольскому купчине Баранову и допопускались: нынче его артель строит крепость в Кенайской губе, а в Чугацкой — срубила избу-одиночку и переманила наших работных чугач…
Иные из лебедевских промышленных ругали своих передовщиков:
— Нам бы такого управляющего, как Алексашка Баранов: у него порядок и хлеб до Святой Пасхи.
Пока в Константиновской крепости и за ее стенами пировали, караулы стояли удвоенными. На пару с Прохором на стену вышел казенный мореход Степан Зайков, сорокалетний моложавый с виду мещанин, бывший в чести у обеих враждующих партий. Под его началом на пакетботе «Святой Иоанн Богослов» прибыли из Охотска Прохор с Ульяной, Терентий и Василий Котовщиков. Десять лет назад с этого же судна партия Петра Коломина высадилась в Кенайской губе. Нынешний управляющий артелью, Григорий Коновалов, тоже прибыл с Зайковым на пакетботе «Святой Георгий», только семью годами позже. Волей пайщиков и компаньонов две партии были объединены, но согласия между ними не было. Прохор и прибывшие с ним люди стояли особняком в этой распре, а Степан Зайков выше склок, хотя по нраву был дерзок и заносчив.
Но, выпив водки, он становился добрейшим человеком и уже по его походке, когда поднимался на мостки, Прохор понял, что мореход перед караулом принял пару чарок. Степан приставил к острогу фузею, со вздохами осмотрелся, заметив у Прохора под паркой дедов крест, добродушно посмеялся:
— Не украли, пока обыскивал?! Эх-эх! Меняются чугачи, не те уже.
— Что ж я, совсем дурак? — слегка обиделся Прохор. — Как можно с шеи крест украсть?
Степан, снисходительно улыбаясь, вынул из кармана трубку и кисет.
— А ты бывшего боцмана Дурыгина спроси, как десять лет назад из-под него кафтан сперли, — Зайков постучал кремешком по стволу фузеи, раздул трут и раскурил трубку, выпустив из коротко стриженой бороды густые клубы дыма. У него было желание поговорить, а Прохор не прочь послушать о былом.
— Ни на островах, ни на матером берегу нет народа вороватей чугачей. — Шепеляво проурчал мореход, сжимая зубами трубку. — Это сейчас они уже не те. А когда сюда прибыл мой брат, Потап, люди диву давались: поев с твоего стола, посуду прихватят — обычное дело, а то ведь подойдет, хвать шапку с головы — и бежать. На минуту пристанут к борту судна на своих лодках, глядишь, затычки со шпигатов срезали, все гвозди повыдергивали…
У Дурыгина, говорят, кафтан был новый. Боцман сильно боялся, что украдут, ночами им не укрывался, под себя стелил. Как-то уснул под байдарой, а удалой чугач не поленился, подкрался, привязал палку к дереву и дергал за бечеву, пока Дурыгин не проснулся. Боцман взвел курок фузеи, на миг только высунулся из-под байдары, чтобы оглядеться, хвать — нет кафтана. Утром пошел жаловаться тойону. Тот вора нашел, прислал к нему. Он кафтан вернул, но при этом сильно похвалялся, каков молодец-удалец и советовал другой раз лучше смотреть за своими вещами.
Мореход выколотил трубку, сунул за голяшку, взял в руки фузею. Ветер с севера усиливался, туман редел, холодало, но в воздухе все еще висела сырая взвесь.
— Смотри-ка, — Степан кивнул на берег, где возле костров сидели чугачи. — Сейчас девки плясать будут!
— Почем знаешь, что девки? У них все безбородые. Я пока обыскивал, только и различал, что на ощупь.
Степан тихо рассмеялся:
— Научишься! Девки до обеда пляшут, мужики после. У девок лица татуировкой обезображены, у мужиков — краской. — Зайков помолчал, глядя на пляски, вздохнул: — Нет, не те уже, пообвыкли, обрусели, наши порядки стали перенимать. Еще два года назад, когда строили крепость, этот же тойон Шенуга Ченюкского жила приходил к нам с родней. Мы наварили гречки, намаслили китовым жиром, дали гостям ложки. Один набрал каши в рот, повалял языком и плюнул обратно в котел. Наши давай его бить, гости понять не могут за что, орут: «улу-улу», — показывают пальцем на язык. Привели толмача, чугач через него с обидой передал, что у него рот не поганый, все сородичи едят жеванное им. Сейчас-то — смех, а тогда каково было?!
Привалившись к стене, мореход замолчал, глядя на пляски, насмешливо хмыкнул в бороду и поскоблил скулу:
— Ишь, шалавы, как срамотой вертят, будто их на кол сажают! — Мореход надолго умолк, судя по его лицу, хмель стал проходить, переходя в сонливость.
Прохор, попыхивая трубкой, стал думать, как снова разговорить старовояжного.