Тогда стоял такой же октябрь, теплый, только сытый, когда они крепко спитой компанией вывалились из дубовского дома, где ночь читали стихи, кричали до хрипоты, где перепились дешевого в те времена красного вина. И уже подкатывало к голове похмелье, когда наткнулись в старом парке на пивной ларек, где и восседала Лялька, невыспавшаяся, равнодушная ко всему на свете, в помятой наколке и c грязно-увядшим бантом серого застиранного фартука. Звонкой россыпью зазвенела в руках собираемая мелочь, но ее было мало. Гарик жертвенно подтянул к кадыку узел своего модернового галстука и, облокотившись на стойку, вдумчиво проворковал:
– Мадам, уже падают листья…
Буфетчица глянула на него, как на муху, деловито пересчитала высыпанную мелочь и сказала:
– Бог подаст! Много вас тут шляется!
Она налила им одну кружку пива – жиденькой мочи, и, вынув зеркальце, свершила свой жест, отерев ладони о бока, облизав верхнюю губку.
– Классика, – грустно обронил Гарик, отпив несколько глотков и передавая кружку по кругу. – Ты знаешь, Эдичка, Россия удивительно гармонична. Даже в пиве: и не дольет, и разведет, и пальцы грязные…
На это Лялька треснула его тарелкой с оставшейся мелочью, которая куржаком сверканула по холеной бородке Гарика.
– Наглые какие, – гаркнула она. – Топайте-ка вы, пока я милицию не вызвала…
У нее был муж. Летчик, говорила она. Врала она легко, бессмысленно, походя. Он сердился и смеялся и не обращал внимания. Он долгое время считал, что их связь несерьезна, и каждый раз, когда она уходила от него в свою семью, где лихо пил водку ее муж, слесарь домоуправления, он думал, что все, это последняя встреча и пора за ум браться. Но проходило время, а он все привязывался к ней, и тянуло, и тянуло к ней. Уже узнала о их связи, а он тщательно скрывал, вся его братия, которую она, кстати, все эти годы поила пивом и кормила за счет «пены», как говорила Лялька. И он пережил смертельную иронию Гарика и упреки матери, и зубовы улыбки, и ухмылки Октября. И все тянулось, тянулось. И он уже и не мыслил жить без нее. Она стала его дыханием, его частью. Он уже поговаривал о женитьбе, и тут она исчезла. Помахала гладкой ручкою, и все.
Сработала Марго с матушкою. Это он уже после узнал, когда разводился с Софией. Конечно, его рассудительная мать никогда бы не примирилась с такой беспородной невесткой. И что они с Марго могли сказать такое Ляльке, что она бросила и его, и город, и уехала?! Куда-то в Николаев…
Солнышко растеплило, растворило воздушные силы. Даже на губах потеплело. Иней спал, трава под ним посвежела, зеленела младенчески чисто, и румянился под ногами уже и по земле поредевший лист. «А, бог с ним, – подумал он, – сегодня я еще проживу. А завтра…» – Он махнул рукою.
Увидел Клепу, деловито елозившую возле баньки, подумал, что из бани на зиму хватит дров и вдруг вспомнил: в детстве увидел, как его отец, Аркадий Васильевич, Аркаша, по-маминому, благодушный, румяный, весь какой-то сияющий и свежеиспеченный, сидел рядом с матерью, слушал зашедшего на огонек соседа и радостно всшлепывая перед лицом пухлыми оладушками ладоней, заливисто, до всхлипа вскликивал, и прятал, не стесняясь, свое лицо в материнских коленах, добротных уже к тому времени, широких и плотных, покрытых темной саржею складчатой юбки. И когда отец поднимал свое лицо, оно было розово-детским и в совершенстве счастливым. И Эдичка понимал его. И сейчас понимает. И как его рассудительная, такая прозорливая во всем маменька, так бдительно устилавшая ему подушечками и ковриками начало жизни, как она, со своими райскими коленами, не смогла понять, в чем счастье ее сына?! И это она своею рукою сделает его самым несчастным и ненужным и самым одиноким на земле человеком.
Эдуард Аркадьевич медленно поднялся, чтобы размять ногу. Но та стреляла нестерпимо. Вдали начинался густой, нарастающий шум. Это шел верховик. Он пролетел над сопками незримо и мощно, выкручивая крону деревьев, и последние листья испуганными стайками разлетались во все стороны. Медленно кружась, они опустились ему под ноги. От этого шума над деревней у него забирало под лопаткой. До озноба боялся он откровений северной природы, этой живой мятущейся силы, пронесшейся над ним, как над букашкою: над ним, вроде бы царем природы!
И что там и кто там, чья душа в этой стихии, зверя ли, человека, духа ли какого?! Нет, легче быть урбанистом, знать человеческое и не ждать никаких сюрпризов от этих облаков и ветра. Верховик загонял его в дом, он бессознательно торопился, прислушивался к отдаленно-нарастающему шуму, и уже ступил ногою за порог, как вдруг ясно различил в шуме механическое. «Мотор, – мелькнула радостная мысль. Он прислушался. – Точно мотор!»
Не помня себя, Эдуард Аркадьевич развернулся и поскакал на одной ноге к воротам. Он скакал быстро, едва задевая землю другою, больной, ногой и уже явственно слыша шум приближающейся машины. Надежда и радость распирали его. «Иван, Иван, – стучало в мозгу, – это точно он».