Не случайно на церемонии встречи среди высокопоставленных чинов военно-морского флота не было смуглолицего, седого и всегда внешне спокойного адмирала, который непосредственно занимался разработкой боевой задачи, лично ставил ее командиру подлодки и инструктировал его. Вильгельм Канарис также оставался «за занавесом». Он всегда считал, что, если летчики или моряки, артиллеристы или танкисты, пехотинцы или парашютисты одерживают крупную победу, тот, кто добывал для них обеспечивающие успех сведения, должен оставаться «за занавесом». Его не должны ни слышать, ни видеть, ни славословить ему, должны лишь предполагать, что успех той или иной операции достигнут не без участия некоего человека…
Именно поэтому двадцатичетырехлетний лейтенант Гюнтер Приен единолично пожинал славу победителя, сознавая при этом, насколько приятнее скромное торжество на пирсе в его присутствии пышной тризны по нем в его отсутствии. Уж кто-кто, а Приен знал, кому он обязан прижизненной, а не посмертной славой.
После недолгой церемонии поздравления личного состава подводной лодки гросс-адмирал Редер пригласил ее командира, штурмана и нескольких членов экипажа отбыть с ним.
В тот же день поздно вечером трехмоторный самолет с черными крестами на гофрированном фюзеляже и плоскостях крыльев доставил гостей из Киля на берлинский аэродром Темпельхоф.
И уже во второй половине следующего дня лейтенант Приен, чисто выбритый, причесанный, в парадном мундире, прибыл на Вильгельмштрассе вместе с командующим кригсмарины. Роскошный «хорьх» въехал в огромный двор имперской канцелярии. Массивные серо-зеленые мраморные колонны у парадного подъезда, квадратные плиты из гранита, выложенные перед высокими дубовыми дверьми, окованными по углам надраенной до зеркального блеска бронзой, длинный путь через анфиладу помещений, застывшие на переходах эсэсовцы, в знак приветствия, как автоматы, выбрасывающие вперед руки и щелкающие каблуками, тяжелый плюш драпри и холодный блеск зеркал, картины в золоченых багетах и яркие краски мягких ковров — все это произвело ошеломляющее впечатление на молодого офицера, только вчера всплывшего из глубин Северного моря.
Он машинально шагал чуть позади гросс-адмирала, забыв, куда и зачем они идут, и не заметил, как вошел в огромный кабинет. Первое, что бросилось ему в глаза, были свисавшие шпалерами красочные гобелены, заполнявшие простенки между полукруглыми пилястрами из светлого мрамора. Не сразу Приен понял, что вышедший из-за расположенного далеко впереди большущего письменного стола и засеменивший к ним навстречу человек и есть фюрер. До этой минуты он видел его только на портретах и на экранах кино. Лейтенанта охватило волнение, какого он не испытывал, даже стоя у перископа и определяя курсовой угол перед тем, как скомандовать «Файер!». «Во сне или наяву? — растерянно вопрошал он себя. — Ведь это сам рейхсканцлер германского государства! Сам фюрер немецкого народа!..»
Впоследствии Приен не мог вспомнить, произнес ли он приветствие и как? Вскинул ли руку? Улыбающийся и что-то без умолку говоривший Адольф Гитлер подошел к нему вплотную, удостоил рукопожатия и долго не отпускал его руку. Ощутив холодок и влажность ладони, Приен еще больше смутился, подумал, что это его рука вспотела от волнения. Инстинктивно он на мгновение сжал кисть левой руки в кулак, убедился, что она совершенно сухая, несколько успокоился, и только тогда до его сознания дошел немудреный смысл фразы, произнося которую Гитлер взял его за локоть и повел к креслу.
— Никаких формальностей, господин лейтенант! — улыбаясь, говорил Гитлер. — Вы наш гость! И пожалуйста, чувствуйте себя как в кругу задушевных друзей…
Гитлер держал себя на редкость просто, будто вновь превратился в заурядного ефрейтора, и балагурил, как в былые времена с кайзеровской солдатней. Фюрер был мастером перевоплощения! Еще совсем недавно, выступая на заседании рейхстага в громадном зале оперы «Кроль», он бил себя кулаком в грудь и хриплым, сорванным от бесчисленных крикливо-надрывных речей голосом заверял национал-социалистов: «Я вновь надел сегодня эту военную форму, которая для меня является самой дорогой и самой священной. И я клянусь, что не сниму ее до тех пор, пока мы не обеспечим себе победу…»