Как если бы скорбный сокрытый дух сдернул покрывало видимости, и мы бы внезапно увидели жизнь состоящей из отдельных составных частиц – вихрей и молний – или из ее изначальных течений, которые увлекают человеческую личность на круги Дантова ада – пьянства, скупости, излишеств, безволия, слабоумия, сладострастия, извращений, страха. Даже говорить дальше в таком духе означало бы разрешить реальности слишком глубоко вторгнуться в структуру маленьких поэтических миров. Скупость и слабоумие – это движения, в конечном счете, это движения душ реальных, и можно было бы поверить, что в замыслы Достоевского входило описание реальности душевных движений, как для других писателей – описание их неподвижности. Вполне понятно, что свои идеалы поэт должен облекать в реальные образы, но стиль Достоевского характерен именно тем, что не дает читателям долго созерцать материал, которым он пользовался, и оставляет их наедине с чистым динамизмом. Не слабоумие само по себе, а то, что в нем есть от активного движения, составляет в «Идиоте» поэтическую объективность. Поэтому самым точным определением романа Достоевского был бы нарисованный в воздухе одним взмахом руки эллипс.
А разве не таковы некоторые картины Тинторетто? А в особенности весь Эль Греко? Полотна отступившего от правил грека высятся перед нами как вертикали скалистых берегов далеких стран. Нет другого художника, который так затруднял бы проникновение в свой внутренний мир. Недостает подъемного моста и пологих склонов. Веласкес подкладывает нам свои картины почти что под ноги, и мы, даже не задумавшись и ничего не ощутив, оказываемся внутри этих полотен. Но суровый критянин бросает дротики презрения с высот своих скалистых берегов; он добился того, что к его земле столетиями не причаливает ни одно судно. Сегодня эта земля стала людным торговым портом, и это, по моему мнению, тоже не случайный симптом нового барочного восприятия.
Так вот: от романа Достоевского мы, даже не ощутив этого, переносимся к картине Эль Греко. Здесь материя тоже воспринимается лишь как предлог для устремленного вперед движения. Каждая фигура – пленница динамичного порыва; тело перекручено, оно колеблется и дрожит, как тростник под штормовым ветром – вендавалем.[47]
Нет ни единой частицы в организме, которая не извивалась бы в конвульсиях. Жестикулируют не только руки, все существо – сплошной жест.У Веласкеса все персонажи неподвижны; если кто-нибудь и схвачен в момент, когда он делает какой-то жест, то жест этот всегда скупой, замороженный, – скорее, поза. Веласкес пишет материю и власть инерции. Отсюда бархат в его живописи – подлинная бархатная материя и атлас – это атлас и кожа – протоплазма.
У Эль Греко все превращается в жест, в dynamis.[48]
Если мы охватим взглядом не одну фигуру, а целую группу, то будем вовлечены в головокружительный водоворот. Картина у него – то ли стремительная спираль, то ли эллипс, то ли буква «S». Искать правдоподобие у Эль Греко – вот когда поговорка более чем уместна! – все равно что искать груш на яблоне. Формы предметов всегда формы предметов неподвижных, а Эль Греко гонится только за движением. Зритель, возможно, отвернется от картины, придя в дурное расположение духа от запечатленного на полотне perpetuum mobile, но он не станет добиваться, чтобы живописца вышвырнули из пантеона.Эль Греко – последователь Микеланджело, вершина динамичной живописи, которая, уж во всяком случае, не менее ценна, чем живопись статичная. Его творения вселяли в людей ужас и тревогу, подобные тем, которые они выражали, говоря о «terribilita»[49]
Буонаротти. Неистовый напор насилия был обрушен Микеланджело на неподвижные стены и мрамор. По утверждению Вазари, все изваяния флорентийца обладали «un maravigloso gęsto di muoversi».[50] Круг нельзя сделать еще более круглым; именно в этом суть того, что и сегодня, и в ближайшем будущем нас будет интересовать в барокко. Новое восприятие жаждет в искусстве и в жизни восхитительного жеста, передающего движение.Дегуманизация искусства
…Пусть донна Берта или сэр Мартино не судят…
Непопулярность нового искусства