Наконец он закашлял и выплюнул на палубу комок ламинарии; его рвало водорослями и морской водой, кажется, из него вылился целый океан. Я смотрела, как он давился и с трудом вдыхал воздух, и мой страх за его жизнь отступал. Скоро мы оба могли дышать свободно. Немного погодя дядя отнес его на большую койку, где он лежит уже два дня.
Дядя постоянно говорит мне, чтобы я дала парню поспать.
— Оставь его в покое, Элис, — ворчит он, но мне хочется быть рядом с человеком, которого я спасла, когда тот очнется. Я никак не могу забыть огромные черные глаза косатки, которые смотрели на меня, будто кит пытался мне что-то сказать. Это не та вещь, которую я хочу обсуждать с дядей. Да и что бы я сказала? «Мы с косаткой друг друга поняли, и я должна посмотреть парню в глаза, когда он очнется. Я дала своего рода обещание».
Ага, конечно. Мы с папой и дядей всегда именно о таких вещах разговариваем.
Но когда он наконец приходит в себя, то совсем не выглядит радостным или благодарным, как я себе это представляла. Пожалуй, он даже разочарован. Мне становится неловко от того, что я, положив подбородок на край кровати, рассматриваю его так близко.
— Где косатки? — спрашивает он, но его голос звучит так, будто он все еще под водой, и я вижу, что ему больно говорить. Он кашляет ровно с таким же звуком, какой издавали косатки в тот день, когда разбудили меня на мостике. Может, он не хотел, чтобы его спасали? Он будто пытается отгородиться от нас стеной, за которую мы не можем проникнуть. Спрашивать его о чем-то кажется грубостью. Пока что он позволил мне только приподнять его голову и дать немного воды. От его волос пахнет морем; потом он ложится и закрывает глаза. Ясно, что он хочет остаться один.
Чуть позже папа приносит ему кружку чая, а я, несмотря на укоризненный взгляд дяди, сажусь на открытый люк бака и подслушиваю. Спускаясь по трапу, папа расплескивает чай, и я слышу, как он говорит «черт»; меня всегда смешит, что он произносит это слово совершенно без эмоций — непонятно, зачем тогда чертыхаться? Я вспоминаю, как мама жаловалась, что отец — «сухарь», будто это было чем-то плохим. Лежа на животе, я заглядываю в люк и едва вижу, что происходит внизу. Папа приподнимает парню голову, подносит к его губам кружку и говорит:
— Не обожгись, осторожно, — словно пить горячий чай в лодке опаснее, чем упасть в океан.
— Хочешь поговорить? — спрашивает папа.
Парень мотает головой.
— Думаю, нет, — отвечает он.
Я уже вижу, что этот разговор зайдет в тупик.
— Меня зовут Джордж, — говорит папа и поворачивается, чтобы взобраться по трапу.
— Сэм, — произносит парень. — Я Сэм.
Я вижу, что папа оборачивается и кивает ему. Пару мгновений папа молчит, а потом решает, что можно добавить еще кое-что:
— Я связался с Marine Highway[21], и они сказали, что никто из их пассажиров не пропал.
Сэм молча смотрит на мои пуанты, висящие на гвозде, и я чувствую, что у меня начинают гореть щеки.
— Отдыхай, — говорит папа. — Если ты никуда не спешишь, хорошо бы нам дождаться, пока закончится сезон чавычи[22]. Осталось полторы недели, и я не могу не рыбачить. Ты не против?
Сэм кивает.
Я не знала, что папа наводил справки на пароме, и без конца спрашиваю его и дядю, почему они не поинтересовались, по какой причине Сэма не было в списках пассажиров. На пароме он точно был; я его видела.
В более многословной манере, чем обычно, папа прямо отвечает мне, что не будет совать нос не в свое дело. Я начинаю понимать, что мама имела в виду, когда называла его сухарем. Мы выловили человека из океана, а папа продолжает рыбачить, будто ничего не случилось.
— Ты еще не усвоила морской обычай, Элис? Не спрашивай, не говори, — сказал мне дядя Горький.
— Но ему столько же лет, сколько и мне, — возражаю я.
— Неважно. Если попытаться распутать все тайны этого океана, возраст не будет иметь значения. И, как по мне, это почти то же самое, что открыть ящик Пандоры. Думаешь, твои пуанты, которые висят внизу, не станут для кого-то загадкой, если эта лодка когда-нибудь пойдет ко дну?
Дядя Горький всегда знал, как заткнуть мне рот. О пуантах я говорить не хочу.
Впрочем, появление Сэма на «Кальмаре» заставило меня забыть о танцах. Еще через несколько дней он наконец-то вышел на палубу осмотреться. Он такой бледный и худой, что, думаю, папа не станет заставлять его работать. Но понемногу Сэм начинает интересоваться, как тут все устроено. У меня такое чувство, будто я зачитываю опись оборудования.
— Это лоток для потрошения рыбы, — говорю я, отрезая голову чавычи по шейному позвонку; Сэм морщится. Вообще-то я пыталась его впечатлить.
— Прости, — говорю я. — Это только первый раз противно. Или, может, ты уже рыбачил раньше?
Сэм трясет головой.
— Мой папа был рыбаком, — произносит он.
Но потом замолкает, и я чувствую, как между нами вырастает невидимая стена. Понятно, про отца не спрашивать.
— Ты мне расскажешь когда-нибудь, что ты делал на пароме? — Я стараюсь, чтобы в моем голосе не было слышно любопытства.
Он вздыхает:
— Мы с братьями пробрались на него тайком.
— Правда? Офигеть.