Образованный и развитой, Похитонов не отличался ни особенной энергией, ни силой характера. Это была натура мягкая, нуждающаяся в товарищеской поддержке и склонная к эпикурейству: он любил жизнь и все радости ее. Довольно избалованному, без малейшей нотки аскетизма, ему, быть может, было тяжелее, чем кому-либо в Шлиссельбурге; его жизнь там была полна страдания и завершилась катастрофой.
Всем известно, что в тюремном заключении человека сильно поддерживает мысль о товарищах, о том, что они тоже страдают, что делишь с ними одну и ту же участь. Несомненно, в первые годы заточения в Шлиссельбурге та же мысль имела влияние на Похитонова. Но его в особенности трогала участь женщин, поставленных в столь же суровые условия, как и он. В одной записке ко мне, писанной в 1888 году, он говорит: «Если б не ваш пример, жизнь здесь была бы невозможна…»
Так рыцарское отношение к женщине сказывалось и в каменном мешке, в котором мы были заключены.
Рядом с номером 21-м, в котором жил Похитонов, находился Ю. Н. Богданович (номер 22-й). Это соседство, знакомство с чистой и благородной личностью Богдановича имело тоже свое значение. Позднее ближайшими друзьями Николая Даниловича были Л. А. Волкенштейн и И. Д. Лукашевич.
Чтение, изучение иностранных языков и физический труд наполняли время Николая Даниловича в Шлиссельбурге. Он стал хорошим мастером, любил токарное, но в особенности столярное ремесло. Его здоровье до 1895 года было довольно удовлетворительно; так, например, цинги и кровохарканья у него никогда не было. Человек живого темперамента, он был обыкновенно очень деятелен и предприимчив, и все его тюремные затеи были направлены к тому, чтобы доставить удовольствие Л. А. Волкенштейн, для которой он созидал буфеты и шкафчики, кресла и полочки, шкатулочки, точеные грибочки, вазочки и другие бесчисленные безделушки.
Однажды на рождество он ухитрился устроить для нас даже елку, настоящую елку с разноцветными фонарями и восковыми свечами. Вообще по части баловства он был мастер своего дела и в дни именин наших, 16 и 17 сентября, проявлял виртуозность, свидетельствовавшую о большой опытности. Задолго до этих дней все мужское население тюрьмы облагалось налогами и добровольно постилось: собирался сахар, копилось масло, рис и селедка. Из огородов брались наилучшие овощи, срывались грибы, если они появлялись на гнилушках, и т. д. Затем все это перерабатывалось импровизированными поварами по строго обдуманному плану. Похитонов брал кусок цветной папки, рисовал толстых купидонов, трубящих в рог, и четким почерком писал меню. Это был длинный перечень всех возможных и невозможных блюд, название которых новичок никак не мог бы воспроизвести. К сожалению, такой лист, долго хранившийся как воспоминание о кулинарном творчестве, не мог выйти из стен крепости, чтобы найти себе место здесь. Там морковь называлась непременно «carotte», а репа — «rave»; были «entremets» и «dessert», и по всему было видно, что автор не только читывал карту кушаний в ресторанах, но частенько пользовался ею и на практике. Так устраивалось то, что департамент полиции, быть может и не иронически, называл «фестивалями»…
Но среди работы и тюремных развлечений тоска, по-видимому, не переставала грызть Похитонова. Так, однажды, должно быть в 1894 году, он явился на прогулку весь сияющий, с широкой улыбкой на губах и радостным огоньком в глазах.
— Что с вами? — спрашивают товарищи; а он, прижимая руку к груди, со смехом отвечает:
— Сейчас доктор исследовал меня и говорит, что у меня «начинается»!..
Он разумел чахотку.
В другой раз, по рассказу Лукашевича, у Похитонова, относительно еще здорового, вырвались слова, что он «покончит с собой», что «так жить нельзя».
Похитонов сошел с ума. Для ненаблюдательного глаза это совершилось почти внезапно. Можно определить даже число, когда в тюрьме впервые осмелились громко сказать: «Похитонов сошел с ума». Это было 10 или 11 сентября 1895 года. В действительности же психиатр открыл бы в нем признаки душевной болезни еще года за два, если не больше. Дело в том, что нравственный облик Похитонова стал уже давно явственно изменяться. Мягкий и уступчивый, он начал выказывать запальчивость и необычайное упрямство. Разные мелочи, сами по себе не стоящие внимания, часто приобретают в четырех стенах тюрьмы громадное значение. Там как нельзя более приложимы слова Л. Н. Толстого, что нет на свете мелочи, которая не разрослась бы до громадных размеров, стоит только сосредоточить на ней внимание. Многие выходки Похитонова объяснялись ложно, именно с этой точки зрения и получили совершенно иное толкование в более поздний период, когда свет разума в его голове совсем погас.