Все дрогнуло во мне. Вечерний сумрак и прохлада, стук пароходного колеса и свисток внезапно воскресили Волгу, пароход на Волге… Вот я стою ночью на палубе большого парохода и смотрю в темноту — хоть глаз выколи, не отличишь, где кончается вода, где начинается берег. Только где-то высоко во тьме блестят мелкие огоньки в окнах изб. Великое множество мелких огоньков, рассыпанных по горе… А потом суетня… громыхают сходни… Бух! Бух!.. Грузят дрова.
Ах, эта темная ночь на Волге, на пароходе! Шум колеса, свисток… и огоньки на прибрежной горе, и громыханье дров… Свобода… жизнь на свободе!..
И проходит трепет — воспоминание прошлого, надежда или предчувствие будущего — той же Волги, парохода, такой же ночи и огоньков, людской толкотни на пристани… Тяга, могучая и властная, на свободу! Желанное… Да, тяга… да, желанное…
Потом все стихло и вовне, и внутри. Как будто ничего не было… Нет и не было.
В июле в последний раз я получила письмо от сестер. Последнее.
«И хоть» последнее, — писала я в ответ, — а все же после него стало, как всегда, грустно и тяжело… Вы пишете, что мое последнее письмо вас огорчило[113]
. Но что же делать? Если не писать совсем, вы встревожились бы и стали бы делать официальные запросы. Так уж надо было как-нибудь покончить с этим. Ну, да теперь дело прошлое: я отлежалась на солнцепеке и салазки с сеном давно отвезла в сарайчик, где лежит всякий хлам.Вы пишете о памятнике в виде часовни[114]
. Я толку в этом не знаю, мне как-то более нравится крест и ограда… Но главное украшение, по-моему, растительность, деревья. Зимой ко мне часто смотрит по ночам луна и всегда приводит в особенное настроение, которое можно назвать эхом приятных летних прогулок, когда-то сделанных в деревне на просторе в большой компании. Но в эту зиму все изменилось: луна как будто особенно часто назойливо смотрела ко мне, и мне все представлялось снежное поле и наше никифоровское кладбище: холодный снег блестит и холодный ветер воет, а вверху высоко та же луна, что заглядывает ко мне. И все казалось так пусто, голо и холодно там, и мне становилось так тяжело и неприятно… И потом я думала: хорошо бы обсадить кладбище молодыми елями, которые зеленели бы и лето, и зиму. Тогда там не было бы так уныло и беззащитно и весь общий вид местности изменился бы к лучшему от этого островка, обрамленного деревьями: ели такие стройные и изящные — на них смотреть приятно. Они и неприхотливы, принимаются на скудной почве, а по красоте, по-моему, это лучшее дерево нашей флоры. Я люблю его с детства благодаря красивой аллее из елей, посаженных мамочкой в Христофоровке, по пути в дальнюю беседку (давно разрушенную)…Мне так понравилось в одной повести, что автор[115]
, характеризуя дрянность и никчемность своего героя, как последний укор ставит ему, что он «ни одного деревца не посадил, ни одной травки не вырастил»[116]. В этом отношении наша мать стоит высоко: в ней всегда было живое стремление украсить землю, и там, где она жила, она оставляла ее всегда лучшей, чем нашла.Быть может, вы удивитесь, что накануне важного перелома в жизни я не наполняю письма разговорами о будущем. Но в голове моей и смутно, и тревожно, и все время идет внутренняя работа, которую трудно формулировать на бумаге. Во многих отношениях приходится заново организовать свой психический мир, и я похожа на стоячие воды, в которые брошен камень, и от него во все стороны пошла рябь… Когда находишься вне процесса жизни, тебя охватывает чувство тайны и жизнь кажется загадочной и сложной… Хочется заглянуть вперед, распознать судьбу, вырвать у нее ответы — но все тщетно. Недоуменные вопросы безответны; все окутано туманом и не выдает того, что будет…
Внешняя моя жизнь идет тем же руслом, и я продолжаю заниматься тем же, чем и прежде, но понемножку ликвидирую свои дела и привожу все в порядок.
Я не пишу о ваших семейных обстоятельствах, потому что это бесполезно, да вы и сообщаете о них в последнем письме скупо.
Будьте же здоровы и целую вас всех, больших и малых.
И что будет, то будет!»
Глава тридцать вторая
Сожженные письма
До выхода из крепости остается 4 дня. Я сижу в камере у стола и то плачу, то улыбаюсь сквозь слезы. На столе лежат мои тетради; их с 1887 года накопилось изрядное количество; тут же разрозненные листы исписанной бумаги и кипа больших и малых записок, на которых мелькают то крупные, круглые, то мелкие, нельзя сказать, чтобы красивые, почерки.
Комендант Яковлев только что объявил, что если я хочу взять с собой что-нибудь рукописное, то должна сдать для отправки в департамент полиции.
— В тетрадях не должно быть ничего о Шлиссельбурге, — сказал он. После просмотра вам возвратят.
Ничего о Шлиссельбурге!.. После просмотра возвратят…