Это был скандал, о котором долго шушукались в академии, но дома Виктор Юрьевич не позволил себе никогда напомнить ни словом, ни взглядом, потому что была ночь со слезами, с горьким, разрывающим душу шепотом, с жалостью, бросающей к жене сильнее страсти, с тем чудесным, что было только у них двоих и никогда с другими женщинами; и был звонок Гаврилова. Старик, картавя, говорил о нетерпимости женщин, об их жестокости друг к другу и о том, что «не судите и не судимы будете», ибо и он, прожив трудную жизнь, не знает правых и виновных, а знает грешников, убежденных в своей святости, и святых, мучающихся тяжкими грехами.
Потом он говорил о красоте и прелести Зинаиды Андреевны, о последней работе Виктора Юрьевича, удивлялся его умению из хаоса никем не познанных проблем зацепить и вытащить самое главное, самую суть, и под конец:
— Моя жена готова принести извинения вашей супруге.
— Ну, это уж слишком, уволь, — услышал Агафонов громкий старушечий голос и, опережая собеседника, сказал торопливо:
— Я всегда буду счастлив обсудить с вами интересующие нас обоих проблемы. В частности, генетический код.
Теперь он приходил на Бакунинскую просто так. Никакой особой необходимости в его помощи уже не было, но возникла другая — видеть Якова и даже Василя. Около них отступали тревоги, приходила надежда, что все образуется, что впереди ждет слава, безопасность, покойная жизнь. Статью о математической интерпретации процессов эволюции он отдал на прочтение Корягину. К ней приложил еще одну: преобразования Лапласа на полупростых группах Ли. Отдал скромненько, мол, просмотрите на досуге, а в душе — ликование: таких изящных, красивых работ у шефа не было.
От матери пришло письмо. Писала, что очень волнуется за него, снился плохой сон, пересказывать не станет, чтоб не сбылся. Просила в очередную посылку вместо сухой колбасы положить побольше глюкозы и аскорбиновой кислоты, с зубами стало неважно. Почему-то странный совет: залезть на антресоли, там в старом кофре должен быть клетчатый костюм, очень хорошего качества, пускай перешьет себе, перелицует и носит, материал хороший — двусторонний. А кофр не выбрасывать, он очень удобный и легкий. Она, видимо, забыла про костюм, привезенный отцом из Америки, конфисковали при обыске, еще при ней. Передавала привет соседям (жалкая попытка умилостивить чужих людей, незнакомых, чтоб не обижали сына). О себе ни слова. Лишь в конце две густо замаранные цензурой строчки. Попытался прочесть, но, кроме слова «ровесники», не смог ничего разобрать. Что-то в этом письме томило, была какая-то загадка. С этим старым кофром. Полез на антресоли. Квартира была пуста, соседи ушли на работу. Антресоль была длинная — во весь коридор, ползал по ней на животе, как огромный червь. Из-под соседского нищенского барахла выуживал обломки своей прежней жизни: гантели отца, заграничный эспадрон, измызганного голубого ослика — свою любимую детскую игрушку. Ослик добил. Лежал плашмя, уткнувшись в какую-то ветошь, и плакал. Когда-то ослик хранился в большой старинной шкатулке вместе с его первой соской и первыми стоптанными ботиночками. Шкатулку тоже забрали при обыске. Кофр был легким, несмотря на внушительные размеры, — стальной сундук, обитый по ребрам бамбуковыми полосками. Приволок в комнату. Кофр был пуст. Внимательнейшим образом обследовал изнутри все пазы и щели — ничего, только светлая рифленая сталь. С этим кофром притащился вечером на Бакунинскую. Мария Георгиевна стирала. Терла о волнистую блестящую доску голубое исподнее Якова. Василь у окна углубился в какие-то расчеты, а Миня Семирягин возился с моделью, изгибал остов, боком по-вороньи заглядывая в чертежи. Напевал тихонько одно и то же: «Тюх-тюх-тюх, разгорелся мой утюг». «Тюх-тюх-тюх», — смеясь, повторяла Люсенька, больная полиомиелитом дочь Марии Георгиевны. Мария Георгиевна ушла на двор снимать белье. Сказала:
— Поставьте чайник на керосинку. Яша скоро вернется.
Виктор вынул из кармана полкруга ливерной, купил в «трамвайке» — магазине трамвайного депо имени Петра Щепетильникова. Там всегда была свежая ливерная и серо-голубой «стюдень», как говорила соседка Дуня.
Люсенька посмотрела на колбасу и громко сказала:
— У людей просить не надо, люди сами дадут.
— Правильно, — одобрил Семирягин, — последнее это дело — людей просить. Тюх-тюх-тюх, разгорелся мой утюг.
— У людей просить не надо, — повторила Люсенька.
— Потерпи, — не отрываясь от расчетов, сказал от окна Василь, — а вы чайник поставьте, сказано же вам.
Яков вернулся довольный. Выгодно обменял на Казанском штампованные немецкие часы на мешочек муки и десять банок американской тушенки. С ним пришел инвалид. Яков любил приводить калек, угощать и до поздней ночи вспоминать войну. Один из инвалидов ловко спер аккордеон — главную ценность дома, но Яков продолжал водить убогих, правда, уже не так часто. Этот был неприятный, опухший, хриплоголосый и развязный.
— Вы что это? Бомбу робите? — спросил, ткнув костылем в модель.
Семирягин так и взвился: