Сначала раздался гул. Гудел университет, гудели газеты, гудела земля. Поезд набирал скорость, в вагонах кричали, отчаянные соскакивали на всем ходу, катились под откос, безумные рвали тормозные краны, и все это орущее, проклинающее, стенающее ринулось в бездну.
Выползали окровавленные, прятались по углам, зализывали раны.
Осенью Виктор Агафонов с молодой женой катался на пароходе «Россия» по Черному морю. Проматывал премию величайшего в мире. Иногда до вечера не выходили из каюты, и гул, который услышал тридцать первого июля, навсегда слился с пульсированием бешеной крови в ушах.
Но сначала была сессия. Она открылась в последний день месяца.
Егорушка вечером гладил манишку Николая Николаевича. Противно скрипел под утюгом крахмал. Николай Николаевич глухим голосом читал свой доклад.
— Зачем дразнить гусей? — спросил Буров. — Имя Шредингера для них, что красная тряпка для быка. От вас требуется немного — в дополнение к выступлению Валериана Григорьевича рассказать о работе института, а вы Шредингера своего вытащили.
— Эта книга перевернула умы, как же я могу о ней не упомянуть?
— Она-то перевернула, но я знаю отношение к ней президента.
— А нам наплевать на отношение президента, — неожиданно резко сказал Петровский. — Кто такой президент? Неуч, обскурант.
— Но этот обскурант, как вы изволили назвать совершенно справедливо, — глава академии и любимец…
— Меня это не интересует, — Николай Николаевич складывал листочки доклада, — меня совершенно не интересует, кто чей любимец, к науке это касательства не имеет.
— Поживем — увидим, — миролюбиво отступил Буров. — Ну что, Валериан Григорьевич, повторяешь приглашение?
— Конечно, — Петровский невольно глянул на Егорушку, который перестал гладить и был весь внимание.
Буров с простодушной бестактностью устроил неловкость. В отсутствие Егорушки Петровский предложил всем идти к нему ужинать. В доме отмечали день рождения его маленького сына. Подразумевалось само собой, что Егорушка останется, но теперь, когда Буров так некстати напомнил о приглашении, ограничение трудолюбивого Егорушки в праве на вкусную еду и интересное застолье уже не казалось таким естественным. Ведь праздновался день рождения ребенка, а Егорушка тоже был как бы сынком, и притом нежно любимым.
— Вы говорите «поживем — увидим», — разрядив замешательство, Яков встал, похлопал по карманам брюк, отыскивая коробку «Казбека», вынул сигарету, закурил, сощурил глаза и вдруг со знакомым грузинским акцентом: — Заблуждаэтэсь, товарищ Буров, глубоко заблуждаэтэсь. Мы пасавэтовались и постановили: адним пироги и пышки, другим — тумаки и шишки, а вы гаварыте «поживем — увидим». Нэправыльно гаварыте…
— Вот это да! — хихикнул Егорушка. — Здорово подражает, я на рынке…
— А не съездить ли нам, братец, в клуб Зуева? — спросил Егорушку Николай Николаевич. — Ты говорил, там «Леди Гамильтон» нынче демонстрируют.
— Съездить, съездить, — обрадовался Егорушка, — я, правда, вчера днем смотрел, но хочу еще раз. Там эта леди сначала…
Виктор Агафонов слышал его торопливый, с растянутыми гласными, воронежский говор как сквозь вату, потому что поразило лицо Бурова. На секунду показалось, что умер: худое носатое лицо словно окостенело и сидел неестественно выпрямившись, вцепившись в изгибы ручек старинного кресла.
— Не пугайте, не пугайте, — небрежно и барственно махнул над столом холеной рукой Петровский. Блеснула белоснежная манжета с золотой запонкой. — Так что ж, Николай Николаевич, выходит, пренебрегаете?
— Не то чтобы, но… — Ратгауз улыбнулся самой любезной, самой светской из своих улыбок, — но чуть позже, скажем, часа через два, к чаю.
У Петровских говорили о пустяках, о том, где взять черепицы на ремонт крыши, о преимуществах и неудобствах жизни вот в таких старых домах, построенных еще в прошлом веке для академической профессуры. Агафонов молчал. Он всеми силами удерживался от двух неодолимых желаний: первого — есть быстро и много, второго — смотреть на Елену Дмитриевну. И то и другое удавалось с трудом. Только в кино он видел таких красивых, благородных и холеных женщин, только в мечтах — такое обилие вкусной еды. Было непонятно, где и как в полуголодном городе добывались эти яства. Пили за Матрену, носатую горбунью со злыми серыми глазами. Оказывается, это она расстаралась. Горбунья стояла, прислонившись к косяку, прикрывала ладонью рот, смотрела мрачно, за стол садиться отказывалась. К Валериану Григорьевичу обращалась на «ты», с Еленой Дмитриевной разговаривала строптиво. Елена же Дмитриевна, напротив, была с ней необычайно ласкова и даже предупредительна. Агафонов спросил сидящую рядом Юзефу Карловну, давно ли женаты Петровские.
— В эвакуации, — ответила Юзефа, — Леночка — сирота, эвакуировалась из Ленинграда, работала машинисткой, родители ее были очень знаменитые люди.
— Погибли в блокаду?
— Нет, раньше. Много ей пришлось пережить. Детдом, голод, унижения.
«По ней этого не видно», — чуть не вырвалось у Виктора, но сказал другое:
— У нее, должно быть, сильный характер.