Но все-таки, согласитесь, груз на мне был солидный. Хотя и хрупок был Сонечкин стан, но пуда четыре она весила, и с эдакою ношей не мог я взлететь легко и изящно, как в одиночку. Изо всех сил размахивал я крыльями, а мы только лишь оторвались от земли и зависли над ней тяжело и неподвижно, словно перегруженный вертолет. Я разом вспотел, сердце мое, мой трепещущий мотор, будто испуганный воробей при виде кошки, шебуршилось в груди и готово было вылететь вон. Сонечка же висела на мне, как мартышка, вцепившись в шею острыми ногтями, и, казалось, была ни жива ни мертва. Я уж даже пожалел, что затеял этот полет. Наконец крылья мои пересилили притяжение, и мы стали медленно, но неудержимо подниматься. Однако тут новая помеха явилась нам в лице (или морде) Рэма, который вдруг, как белое ядро из пушки, выскочил из кустов. С бешеным ревом прыгал он под нами, изрыгая из черной пасти проклятия и пену. От его исступленного лая я на миг расслабился, умерил силу движений, и этого было достаточно, чтобы мы потеряли высоту. Рэмовские клыки оказались около наших с Сонечкой ног. Почуя близость цели, пес начал скакать еще упружистей и, клацая зубами, проносил пасть в миллиметре от моих туфель. Один из его прыжков был особенно удачен, острые белые кинжалы вонзились в ботинок, и Рэм повис на мне всею тяжестью откормленной туши. Крылья мои шуршали, как вентилятор. Но, в изнеможении трепеща ими, я все равно чувствовал, что мы опускаемся и вот-вот рухнем вниз. Тогда, опасаясь за участь Сонечки, бывшей, как мне казалось, уже без чувств, я пнул Рэма под красный глаз, точь-в-точь в кровоточащий шрам. Пес не стерпел и, разжав пасть, с диким визгом рухнул на землю. И тут я увидел, что это и не собака вовсе лежит на гаревой дорожке, а Антоний Петрович, Сонечкин папа, уткнулся носом в шлак и ногою подрыгивает, пытаясь встать, как получивший нокаут боксер. А после и вовсе неприличное разглядел я: Антоний Петрович вдруг начал таять, быстро-быстро, как снежный ком под лучами калорифера, и, в мгновение превратившись в сизое облачко, исчез с горизонта, рассеянный ветром. Пораженный сею картиной, я чуть было не сотворил беды, едва не уронил мою милую, не заметив, как стали слабнуть ее руки. И только когда начала она уже сползать вниз, подхватил девочку крылом, а на другом, как на парашюте, спустился наземь. Усадив Сонечку на скамейку, я поразился ее мертвенной бледности. Милая моя едва дышала, руки были холодными, из-под неплотно закрытых век смотрели на меня невидящие глаза. Я растерялся сначала, не зная, что делать, но после, сообразив, что это обычный шок, расправил крылья и, повернувшись к Сонечке спиной, стал обмахивать девочку ими, как веером. Сбитая пыль на гаревой дорожке напомнила мне о превращениях Сонечкиного папы. Значит, не нам одним даны чудеса, а и Антонию Петровичу тоже… Что из сего следует? Как это понимать? Что делать? Но я не успел додумать свою мысль, потому что в следующий момент жалобный стон отвлек меня. Я обернулся. Сонечка сидела так же недвижно, но кожа ее порозовела, глаза открылись, и взгляд их стал осмысленным.
— Сонечка, — подошел я к ней, — как вы себя чувствуете?
— Ох, Костя, — едва вымолвила моя девочка, — что это было, я ничего не понимаю, я будто умирала, я будто летела куда-то…
— Сонечка, милая, простите, — уже тужил я о содеянном, — это я во всем виноват. Это я вас поднял на воздух, оттого испугались вы, оттого и сознание потеряли… Простите меня, милая…
— Не понимаю, Костя, какой воздух, кто кого поднял?..
— Я… вас…
— Как?
— Вот так…
Я взмахнул крыльями и, взлетев на пару метров, попорхал в воздухе, словно бабочка. Потом, опустившись на дорожку рядом с Сонечкой, сказал:
— Я летаю, Сонечка, вы должны об этом знать… У нас не может быть секретов друг от друга…
— Летаете? — Глаза у Сонечки округлились. — Давно?
— Не очень… С тех пор, как, помните, мы с вами по лесу гуляли…
Я рассказал Сонечке все с самого начала, я ничего не утаил, и про икру, про колбасу, и про тапочки, одного только я не сказал, что видел ее, мою милую, в окошке тем славным утром, ничего не сказал я про то, как зело прелестна была она в сиянии молодых солнечных лучей… И странное дело, дядюшка, пока я рассказывал Сонечке свою историю, я сам будто бы заново взглянул на нее. Как художник, запутавшийся в полутонах, я словно отошел от картины на солидное расстояние и с этой точки наконец-то увидел ее целиком. И только тогда мне стало понятно, куда все шло, к чему вело меня провидение. Уехать с Сонечкой, покинуть Хлынь и, поселившись в деревеньке родной, за книги сесть, постичь премудрости данной мне роли, а после вместе с Сонечкой взяться за дело, посвятить ему жизнь. И сам поверив в реальность своих грез, я вдохновился и заговорил, как Цицерон, как Робеспьер, как Фидель Кастро.