Вещи можно рассматривать анбо и анле. Анбо – это то, что посетитель написал общему другу про несчастие, которое стерло все неприятные, мелкие черты и выявило лучшее, так что опять мы узнали человека, которого любили когда-то. Анбо – это будет душевная собранность и приподнятость, вызываемая несчастием в мужественных людях. Анле – это будет эротическое возбуждение, тщеславие, паразитические навыки.
Впрочем, есть и первый момент. Облагораживающее действие больших несчастий – напротив того, малые бедствия действуют принижающе – состоит в том, что большое несчастие легко становится сферой реализации, из которой человек черпает всевозможные самоутверждения. К тому же большие несчастия обычно находят себе аудиторию, тогда как на малые никто не обращает внимания, они никому не интересны. Но для того, чтобы найти в несчастии реализацию, действительно нужно мужество. Нужно не рассыпаться психологически. Ибо в противном случае оно станет не сферой реализации, но сферой ламентаций.
Все это, несомненно, имеет здесь место, но преобладает другое. Посетитель, пока не понял, все время испытывал смутное чувство удивления. Он понимал, что тут могут быть основания для собранности, для приподнятости, но он никак не понимал того счастливого (как ни дико) жизнеутверждающего оттенка, который был теперь в этом человеке. Его опыт должен был бы ему подсказать, что этот неповторимый оттенок мог появиться только по одной причине. Но эта причина казалась столь невозможной, что он и не подумал о ней, а только смутно удивлялся.
К концу разговора все сразу стало ясным. Подобная ситуация для каждого оказалась бы возбудителем. На многих (мужчин) она, вероятно, подействовала бы трагически. Почему здесь получилось благополучно – это зависит уже от личного характера и судьбы человека. Т. жила только этим, остального было довольно много, но остальное было украшающее (субъективно казалось другое).
Переживание автоценности в основном было не социальное, а сексуальное. Оно было переживанием силы, успеха, избалованности, изысканности. В последние годы эротической атмосферы не было, и с ней вместе кончилось все, самый источник жизни. Это значило никаких интересов, кроме тусклых служебных (там извлекались маленькие, недостаточные радости тщеславия, притом тоже сексуального, мления каких-то сотрудников), и в дистрофические годы – интереса еды, который особенно чудовищно, самодовлеюще разрастался у людей, лишенных других интересов.
Б. говорил – Т. совсем не узнать, она стала какая-то обидчивая, вечно жалуется, это так странно. – Это было проявлением потери самоценности. Причем замечательно, что эта потеря произошла в период, когда социально (служба) ее положение было гораздо более достойным, чем в блестящие времена, когда Т. фактически жила на счет женщин.
Это совсем особая психика (причем в субъективно игровом порядке, ей искренне казалось, что у нее джентльменская психология). Б. говорил – мужчина с такими свойствами не мог бы иметь успеха. Но в том то и дело, что это не мужчина, это дифференциальное ощущение, для некоторых женщин (настоящих) совершенно невозможное, для некоторых очень соблазнительное. Это не мужчина и не женщина, это изыск, штучка, притом с высококачественными человеческими свойствами. Это штучка для них. Им (ненастоящим) это и надо. Такой поглощенности этим делом они не встретят у нормальных мужчин. А кроме того, как она ни ершилась, это свое, интимное, понимающее.
Это их и для них. И этот комплекс в сочетании с чисто эротическими соблазнами для них неотразим.
С той же стороны психика специалиста, избалованность, в сочетании с болезнями, с бытовой беспомощностью приводит к паразитизму, к аморализму в сущности, который Т., человеку с хорошими семейными традициями, всегда кажется чем-то случайным и временным. Школа эгоизма и безответственности. Ненастоящие отношения (история с ребенком и предположение…). Внезапное (через катастрофу) возвращение ко всему – эротическая реализация (главное), внимание и любование окружающих (некогда столь привычное), не нужно о себе заботиться.
Это возвращение к некогда неотъемлемым психологическим условиям дает такой ренессанс прошлой психики, который заглушил изменения, внесенные катастрофой. Почему это оказалось возможным?
Катастрофа не прервала никакой социальной реализации, никаких интересов, а то, что прервала, – заменила с лихвой другими реализациями. Катастрофа пришлась к психике, привычной к долгим болезням, к беспомощности, к безвыходным положениям, из которых, в конце концов, кто-то как-то выводит. К психике паразитической, для которой переход на это положение, особенно если он не сопровождается унизительными впечатлениями, а напротив того, – не так разителен и ужасен.