В новых условиях он продолжал борьбу с ее реализацией. И в мире страшных буквальностей эта борьба, как и все, приобрела чудовищный характер. Ему по-прежнему казалось необходимым продолжать эту жестокую борьбу, даже в особенности необходимым, потому что сейчас ее упрямство и довольство собой, ее нежелание считаться и слушаться разумных советов – теперь это было разбитой посудой, опрокинутой на пол едой, пролитым керосином – окончательным развалом жалкого быта. Если бы она расстраивалась, раскаивалась, он бы, конечно, разжалобился, может быть, сам стал бы ее утешать. Но замечательно, что ее мало занимали утраты, от которых она же страдала физически. Это была действительно психология человека, который не добывает и никогда в жизни ничего не добывал, который уверен, что свою долю (хоть ничтожную) получит при любых обстоятельствах. Ее занимало только – как не оказаться неправой, как будто в вопросе о ее вине или правоте была вся суть. Против всякой очевидности она утверждала, что вовсе не бьет посуду. То есть одно время это с ней случалось, когда очень ослабели руки, теперь же руки опять немного окрепли. Ну а какое-то количество посуды всегда бьется, у каждой хозяйки. – Ты бы видел, сколько посуды перебила М. Л., пока я у них жила. Каждый раз что-нибудь. И так она спокойно к этому относилась. – Если речь шла о просыпанной крупе и т. п., то приводилась точная, развернутая аргументация, почему это так случилось. Получалось, что иначе, собственно, и быть не могло. В особое исступление привела Оттера аргументация по поводу истории с кусочком жира (принесенного из столовой), который он искала потом нашел на полу растоптанным. Он просил тетку не вынимать его из жестяной коробочки, в которой он был принесен. Но она почему-то решила, что нужно это сделать, и, конечно, сделала это, как только он ушел. Не заметила, как выронила на пол, поискала, потом забыла. По этому поводу был страшный скандал с криком (добываю своей кровью… разбазариваешь…). Но тетка объяснила, что все произошло потому, что она хотела оставить этот кусочек ему, Оттеру, – непонятно, почему для этого нужно было его вынимать из коробочки. Она сказала: все материнство проклятое.
Нет, она не хотела сдавать свою реализацию. И он считал, что жалкий, висящий на волоске быт нужно защищать, хотя, конечно, в его реакциях было гораздо больше непосредственного раздражения, нежели расчета.
И он страшным образом расправлялся с ее реализацией. Он подыскивал все, с разных сторон, что только могло уничтожить в ней чувство собственной ценности. Он нашел слово «паразит». Он не боялся слов – «инвалид», «калека» (стала калекой на мою голову, чтобы окончательно загнать меня в гроб). Он подобрал два уничижительных, грубых слова, которые, по его мнению, лучше всего выражали происходящее, – «разбазаривать» и «гадить». Он применял их беспрестанно в разных контекстах. Он говорил – гадить – по поводу того, что она пачкала стоявшее в комнате ведро, потому что не могла додержать до уборной; и по поводу дурного приготовления пищи; и того, что она облизывала тарелку; и того, что она прибавляла в принесенную из столовой кашу воды, чтобы получилось больше, и вроде супа (На, гадь, делай, что хочешь. Даже противно тебе что-нибудь приносить, так как ты все гадишь); и по поводу того, что она не так подсушивала хлеб, и говорила при этом – я его только согреваю. И Оттера переворачивала нелепость этого. Оттер искал больные места, и когда он бывал особенно зол, он говорил о том, что ее любимец В. на нее плюет, что он все свалил на него; что он мерзавец, который даже денег не считает нужным выслать, а швыряет ей, когда у него есть лишние. (Зато у него чудный характер. У меня тоже был бы чудный характер, если бы я был от тебя за тысячу верст.) Тема В. – было удачно найденное больное место; тут она даже почти не возражала. В злобе он рвал и топтал эту реализацию. Он говорил при этом заведомую неправду, преувеличивая все дурное и пряча все доброе, что он испытывал. Он говорил, что ему наплевать, но что все, что с ней случается, – на его голову, что если он заботится – то спасая свою жизнь. Он скрывал от нее, что она ему все-таки нужна, что она его последняя защита от ночного одиночества, что она дом и живая душа, без которых трудно. Увлеченный борьбой с ее реализацией, он молчал об этом. И в его поведении это умолчание и было самым жестоким. Более жестоким, быть может, чем скандалы и крики.