Специфическое ленинградское переживание автоценности нашло себе любопытное выражение в нашей литературе о Ленинграде. Причем у писателей довольно бесстыдная спекуляция чужими и даже своими страданиями как-то сочетается с искренней потребностью реализовать то, что они ощущают как самый высокий и трудный свой жизненный опыт.
Предпосылки у них следующие: проблема третьей инстанции, в сущности, для них вовсе не существует. Во второй инстанции – все, разумеется, благополучно. Но они хотят, чтобы им позволили сказать, что они страдали, и до известной степени показать то, что происходило, чтобы показать, что они вынесли, чтобы показать героику пережитого. Для них это вопрос реализации. И именно потому, что показать частичку им позволили, им уже трудно удержаться от того, чтобы не продвинуться по этому пути еще и еще немножко. При этом они, разумеется, согласны снять трагизм в той же первой инстанции, показав, что для человека данной сферы (в этом заслуга сферы) нет неразрешимых вопросов и непреодолимых препятствий.
Один из типических случаев – Кетлинская. Женщина с бешеным самолюбием и со страстями и романами. В прошлом – сексуальные нравы эпохи военного коммунизма, несколько усложненные полученным воспитанием (адмиральская дочь). Выйти в первые литературные ряды не удалось. Имеется уязвленность. Пошла по партийной линии. В результате во время войны, когда мужчин мобилизовали, неожиданно для себя самой очутилась во главе Союза. Наслаждалась властью. С той особой остротой, с какою властью наслаждаются женщины, ощущающие свою социальную реализацию не как нечто само собой разумеющееся (мужское отношение), но как нечто уникальное, добытое личным усилием и потому ласкающее гордость вдвойне, – факт власти сам по себе и факт уникальности (ее) достижения. Она стояла у власти в самое трудное время. Ею были недовольны, как были бы недовольны всяким, кто ведал бы в это время распределением благ. Но потом вышло хуже. Ее сняли. Сняли, правда, тихо, без всякой дискриминации. Но тень уже была наброшена, и, главное, враги торжествовали. Все это надо выправить.
Еще во времена своего административного расцвета она затеяла выправить свое литературное и, так сказать, моральное положение. Благодаря большому своему жизненному напору и относительно благополучным условиям, она стала писать большой роман. Это уже само по себе готовая автоконцепция – среди всех обедающих, болеющих и бездельничающих она одна имеет творческое мужество работать над большим полотном, неся при этом ответственнейшие общественные функции.
После ее административного падения функция романа усложнилась; ему пришлось стать доказательством безупречности ее гражданского поведения. Ее обвиняли в самоснабжении, и ей нужно, прежде всего, доказать, что она страдала, как все, и со всеми. И уже доказав это, установив эту предпосылку, извлечь из этой предпосылки всю автоценность, какую только возможно.
Вообще эта предпосылка страданий со всеми наравне очень занимала всех написавших о Ленинграде. Естественно, что написали тогда те, кто находился в наилучшем положении, ибо остальные физически не могли писать. Но у пользовавшихся благами состояние было противоречивое. С одной стороны, они не только хотели этих благ из чувства самосохранения, но они не могли не гордиться ими как признаком социальной избранности, ставившим их выше других людей, и не презирать втайне тех, кто, не имея этих благ, умирали. Это была автоценность одного порядка, порядка социальной избранности, но в то же время им хотелось пользоваться автоценностью всеобщей героики, которая складывалась как раз из противоположных признаков. В тогдашнем своем быту каждый мог найти признаки этого рода. Причем они именно складывались в систему, подлежащую опубликованию, тогда как признаками социальной избранности человек наслаждался про себя.
Припоминаю, как Х-ы в достаточной мере бесстыдно ели жареных куриц, булку, масло, лук и проч., привезенные им из Москвы, на работе (где жили), на глазах у голодных людей. <… > И это осталось литературно невоплощенным, хотя это было, вероятно, одним из очень сильных переживаний того времени.
Вера Инбер жила настолько явно хорошо, что она не могла этого скрыть, и потому нисколько не скрывала чувства превосходства над плохо живущими, то есть не такими ценными и нужными государству, как она и ее муж. Это превосходство выражалось в искреннем желании накормить того, кто к ней заходил; в жалости, в той отчужденной и осторожной жалости, которую испытывают только сытые и которая выглядела тогда странным анахронизмом. Оно выражалось в советах уехать, спасаться по возможности. В недоверии к тому, что неизбранный человек может это выдержать, что он не обречен.