– Скорее эти непонятные триумфы Мейербера и Галеви, – вставил Геккерн. – Но я верю, что великий итальянец снова зазвучит, когда жиды закончат свой шабаш.
Мы любовались искусством графских кондитеров. На фундаменте своих пирогов и пудингов они воздвигали колоннады, фонтаны и крепости, украшая эти хрупкие сооружения военными трофеями, пальмовыми ветвями, касками, лирами и палитрами.
– У вас не повара, а зодчие и ваятели, граф, – восхищался ди Бутера.
– Мой первый кондитер тщательно изучил в королевском кабинете эстампов в Париже фантазии Палладио и Пиранези, – с чувством смиренного самодовольства разъяснил нам Нессельроде.
Гости отяжелели от обилия яств, но и несколько оживились от огромного количества опустошенных бутылок. Пир развернулся, и празднество изысканного и безмерного чревоугодия, казалось, достигло апогея. Над разоренными блюдами и пустыми графинами невольно возникало изумление перед человеческой способностью поглощать всякую снедь. Я удивился, что в ход не были пущены знаменитые в быту римлян рвотные перья фламинго или серебряные урыльники Тримальхиона.
Обед был закончен. Гости с поклонами и похвалами дефилировали мимо нашего Амфитриона.
– Это только традиции старой дипломатии, – отвечал послам, их советникам и атташе Нессельроде. – Искусство тонкой еды всегда эскортировало представителей европейских держав. В старину посольства служили молодым дворянам одновременно школой дипломатии и гастрономии. Нам надлежит восстановить этот славный обычай. Нужно помнить, что высокое искусство кухни цветет при благосостоянии государства и неизбежно падает в эпоху революций…
Беседа продолжалась в кабинете министра за чашкой густого явайского кофе. Общий разговор принял более свободный характер, и отдельные группы касались и острых современных тем.
Барон Геккерн рассказывал о впечатлениях своей последней поездки по Европе. Он был поражен ростом третьего сословия в Германии и Голландии.
Из недавнего безразличного факта оно становится крупной политической силой. Это уже партия со своими вождями, газетами, клубами. Она разрастается и стремится заглушить голоса сановников и государственных деятелей.
– Я получил недавно письмо от князя Меттерниха, – рассказывал нам наш хозяин, – он, между прочим, пишет мне по поводу текущих дел: «Моя самая тайная мысль – что старая Европа в начале своего конца»…
157
– В Европе неспокойно, – заметил Бенкендорф, – одна Россия остается грозной наблюдательницей политических бурь, страшная для мятежников, ободрительная для монархов. В России бунты в настоящее время невозможны, господа, – обратился он к послам.
– Причины их в прошлом бывали сложны, но весьма любопытны для историка, – сказал Барант. – Я изучаю теперь «Пугачевский бунт» Пушкина…
Уваров при этом имени изменился в лице.
– Напрасно, барон, – почти со строгостью заметил он, – это зажигательная и вредная книга, написанная опасным пером.
– Лучше читайте Карамзина, – поддержал его Бенкендорф. – Пушкин – не мыслитель и не ученый, он только стихотворец, ценимый преимущественно женщинами…
– О, далеко не все женщины ценят его, – неожиданно возгласила вице-канцлерша. – Не знаю, как вы терпите его в Петербурге, граф, – обратилась она к Бенкендорфу, – ведь это самый озлобленный враг монархии и аристократии. Вы готовите себе будущего Робеспьера или Марата…
На темном мундире начальника главной императорской квартиры переливал огнями миниатюрный портрет царя в золоте лаврового обрамления. Император Николай, казалось, невидимо присутствовал при этом разговоре и грозно следил за ним, как страж всенародного безмолвия на рубеже Европы.
– Имена этих кровожадных бунтарей нам не страшны, графиня, – невозмутимо произнес Бенкендорф, – их подражатели в зародыше гибнут у нас. Сочинители же наши служат своими перьями царю и отечеству.
– В Париже против русского посольства, – заметил Уваров, – вы, верно, видели трактир, в котором неистовые мятежники сжарили и съели сердце принцессы Ламбаль. Я спрошу вас: возможно ли подобное в России? Хвала творцу, у нас нет пагубной свободы тисненья.
Но здесь разговор неожиданно принял новый оборот. В согласный хор торжествующего легитимизма ворвался новый голос. Заговорил представитель Англии.
– Замечательно, – задумчиво и медленно произнес лорд Дэрам, – что в России вполне разделяют то воззрение на писателя, какое господствует у нас только в среде земельной аристократии. Наши тори считают, что
генерал, адмирал или министр, при достижении известного успеха в своей деятельности, бесконечно важнее всех поэтов и всех философов…
– Разве возможно другое мнение, милорд? – изумился Нессельроде.
– Оно возможно, граф, и оно существует. Кое-кто ставит у нас Шекспира выше лорда Эссекса. И кто знает, не затмит ли через столетье все громкие имена нашего сегодняшнего собрания имя одного поэта – Пушкина?…