Сычан-Бег мог опасаться, не опередил ли его Халеф возвращением своим в сераль, и это обстоятельство сильно тревожило поддельного падишаха: но, по всем его соображениям, Халеф еще должен был делать кейф в бане. Подходя к главным воротам сераля, Сычан-Бег рассудил, что неприлично и невозможно переодетому государю вступать во дворец этим входом и что Халеф, вероятно, отправился в город другим путем. Он поворотил в сторону, пошел вдоль окружной стены сераля и вскоре открыл калитку, служившую тайным выходом. Тотчас можно было заметить, что Халеф еще не возвращался и что его ожидают во дворце: караул, сидевший у калитки, вскочил с земли, начальник его отворил дверь, и все посторонились с благоговейным почтением. Отворив калитку, начальник караула закричал на двор: «
Искусство средних веков «меняться лицом» все же не было так совершенно, как многие их обожатели полагают. Оно могло изменять наружность головы — это бесспорно, однако ж не простиралось ни на ум, ни на голос. Ум убежища мира никогда не подлежал разбору подданных в Ширване, но голос у Сычан-Бега был сиплый, густой, очень неприятный и поставлял его в большое затруднение. Этот голос мог тотчас возбудить подозрение. Сычан-Бег решился молчать на своем царстве до последней крайности.
Когда он воссел на софу своего предшественника, подошел главный из комнатных служителей и, по неизменному этикету шемахинского двора, почтительно начал раздевать его с ног до головы, снял с него запыленное платье, шапку, даже рубашку и передал его другому жителю. Этот другой служитель, в широких шароварах и узком жилете, с засученными по самое плечо рукавами рубахи, принялся изо всей силы править ему суставы, тормошить ноги и руки, рвать пальцы, натирать тело тонким войлоком, щелкать, щекотать и ворочать его, как мячик: он с таким свирепством овладел светлою особою Сычана и так его измучил, что новому падишаху не оставалось ничего более как возложить свое упование на Аллаха или испустить дух. Это был
— Я жертва падишаха, убежища мира, но тут есть рубец!
Лицо Сычана запылало огнем при этой улике: он не отвечал ничего, но заворчал таким грубым и сердитым басом, что бербер-баши отскочил со страху. «Точно ли это наш падишах?» — подумал он. Привычной ласковости и любезности Халефа со своими служителями и чиновниками и следа не было в этом человеке со вступления его во дворец. Совершенная разница в походке, приемах, движениях и общении крепко подтверждала сомнение главного цирюльника. Но оно рассеялось при первом взгляде на лицо.
Бербер-баши поспешил окончить свое производство и удалиться. Но лишь только вышел он из собственных комнат ширван-шаха, этот рубец на ухе лег камнем на его душу: рассуждая со своими приятелями о страшных последствиях случившегося в этот день землетрясения, о разрушенных караван-сараях, лопнувших куполах, опрокинутых минаретах, он заметил, что, между прочим, и в одном ухе падишаха образовалась расселина, да и голос у него совершенно изменился. Все воскликнули: «