Во всякой полемике есть что-то петушиное. Владимир Соловьев называл журнальные драки играми Марса. Это действительно игра, то веселая (если противник смешон), то трагическая, когда петухи дерутся насмерть и стараются ударить в самое сердце… Николай Иосифович Конрад заболел, прочитав язвительную статью Эйдлина. Да и я пару раз болел от этих забав.
Осенью 1966 года сослуживец, Игорь Александрович Энгельгардт, подсунул мне статью Лифшица «Почему я не модернист». Читать было неохота, но Игорь Александрович упорствовал. В конце концов, я прочел. И тут же, в Белом зале (где библиографы расписывают журналы), часа за три настрочил то, что потом было опубликовано в «Литературной газете». Лифшиц пришел в ярость, посвятил мне 80 процентов своего ответа, и хочешь не хочешь, пришлось и меня напечатать. Под заголовком, придуманным в последнюю минуту, «Кто же совратил Калибана?». (А кто такой этот Калибан? Замред Сырокомский не знал — и не вычеркнул. Но и читатели не знали.)
Перепалка наделала шума. Откликнулась «Фигаро литерер». Был и отечественный отклик: цензор, размахивая «Литературной газетой», где я назван пособником фашизма, заставил вырезать из «Народов Азии и Африки» мою статью по теории субэкумен. Я огрызнулся на Лифшица постскриптумом и еще одной прибавкой — про пять сортов интеллигенции. Этот текст прочел Солженицын, не понял (или забыл) и впоследствии приписал мне саркастическое определение интеллигенции четвертого сорта (одну из полемических стрел против Лифшица) как авторскую идейную платформу. Таким косвенным и неожиданным образом перепалка, сама по себе не очень значительная, вошла в историю. Впрочем, для истории есть еще одна зацепка. Володя Гершуни (сидевший со мной на Лубянке и с Солженицыным в лагере) показал мне машинопись, где я высмеивал концепцию народа, которому не нужен модернизм, с пометками великого писателя на полях. Пометки были раздраженные, Александр Исаевич тоже любил слово «народ».
Пока Лифшиц сочинял свой разгромный ответ («Осторожно, человечество!»), «Правда» тиснула заметку историка Жукова и еще каких-то двух академиков «В интересах истины», которая требовала восстановить имя Сталина в печати. Я вспыхнул, а тут еще подлил масла проект некого Скурлатова сурово воспитывать молодежь и возродить древний русский обычай мазать ворота легкомысленных девушек дегтем. Обе реабилитации — Сталина и дегтя — сплелись в моем сознании. И недели через три я выступил в Институте философии с «Нравственным обликом исторической личности». Страсти тогда разгорелись не только у меня. Спускаясь с пятого этажа, я на каждой площадке встречал людей, ждавших, чтобы пожать мне руку. Всех увлекла возможность сказать с трибуны то, о чем говорилось только в туалете, с папиросой в руке. Однако в этом была и слабость речи, когда она стала текстом. «Фигаро литерер» определил меня тогда совершенно верно: «Глашатай советских либералов». Моей была только форма речи, ее слог. Я превратил себя в рупор либерального мнения, и либеральное мнение меня поддержало. А потом мнение изменилось, и текст устарел. Хотя в самое первое время он нравился даже Солженицыну. Года два спустя, на первом, эпистолярном этапе нашей полемики. Александр Исаевич вспоминал, что прочел «Нравственный облик» «с приятностью».
Как легко я полемизировал с Лифшицем! Какое общее сочувствие вызвал «Нравственный облик»! И как мучительно дался мне спор с Солженицыным!
Я раскрыл роман «В круге первом» с совершенным доверием Незадолго до этого читал «Раковый корпус». Вторая часть там крепче первой. Особенно захватил конец. Я плакал над обезьяной, которой злой человек насыпал в глаза табак. Злой человек! Не кулак, не вредитель, не империалист! Просто злой человек.
И вдруг я почувствовал себя как тогда, когда у меня украли орден и артиллерийский капитан объяснил, что так и надо. Опять меня выпихивали — уже не из советской России, а из России будущего. Я интеллигент, и народ не со мной. Я еврей, и на мне несмываемая вина. А как же злой человек, бросивший в глаза обезьяны табак? Просто злой человек — не классовый враг, не вредитель, не империалист? В «Раковом корпусе» разрушались все категории, оставались только люди, добрые и злые. люди перед лицом смерти. А в «Круге первом» опять категории, и не такие уже новые. Примерно те. которые пошли в ход с конца тридцатых голов; когда классовых врагов больше не стало, ликвидировали, — и понадобились новые жертвы; и ненависть времен Вильгельма и Николая, после зигзага в сторону войны гражданской, вернулась на свою блевотину, к национальной розни. Кто же все-таки бросил табак в глаза обезьяне? Не кулак, не империалист — но может быть еврей? Безродный космополит? Беспочвенный интеллигент?