Пока наши чиновники собирались в зале министерских апартаментов, Троцкий успел сказать Петряеву, что новое правительство не собирается никого увольнять и не намерено причинять никаких репрессий тем, кто пожелает уйти сам, но что он не может допустить «саботажа» при работе министерства. Другими словами, Троцкий боялся, что чиновники останутся в ведомстве не для работы, а для того, чтобы эту работу тормозить и направлять в другую сторону, — то, что он понимал под словом «саботаж», как он объяснил Петряеву. Тот, воспользовавшись словами Троцкого о неприменении репрессий, попросил его выдать бланки-пропуска за его подписью, дабы чиновники ведомства были спокойны за свою участь. Троцкий согласился, и пока происходило наше собрание, в I Департаменте были изготовлены пропускные бланки, удостоверявшие нашу личность и освобождавшие нас от обысков и арестов. Находчивость Петряева дала возможность ещё много времени спустя пользоваться этими бланками за магической крупной подписью Троцкого.
Когда мы пришли вниз, Петряев и Троцкий были уже там. Имя Троцкого к тому времени было нам хорошо известно. Неудивительно, что все взоры обратились на него с нескрываемым любопытством, сменившимся затем таким же нескрываемым раздражением. Еврейский вид Троцкого, напомаженного и завитого, бледного, небольшого роста, скорее худощавого, чем полного, с тонкими ногами, вызвал труднопередаваемую реакцию в этом бесспорно самом аристократическом ведомстве Петрограда. Ничто логически не может объяснить всего, что произошло в дальнейшем. Никакие резолюции Союза союзов, никакие абстрактные рассуждения не доказывали с такой очевидностью, что большевистский переворот есть катастрофа, как эта, я бы сказал, животно-этнографическая реакция дипломатического ведомства, внутренне глубоко оскорблённого тем, что во главе его отныне будет находиться этот, как его тотчас же прозвали, «тонконогий жид».
Впечатление было так сильно, что эти воспитанные и светские люди смотрели на Троцкого так, как смотрят хотя и на опасное и омерзительное, но всё же любопытное животное. Национальное чувство было уязвлено настолько сильно в самой зоологической его основе, что Урусов, Коростовец и я, переглянувшись, улыбнулись, так как поняли, что нам никого ни в чём убеждать не придётся. Думаю, будь вместо Троцкого Чичерин, например, наш бывший служащий, едва ли бы так единодушно и гладко сошло это собрание. Говоря «гладко», я подразумеваю только единодушие ведомства, а не самое течение собрания, которое скорее было бурный. Надо добавить, что в зале собралось всё ведомство, не исключая нештатных канцелярских служащих и машинисток. Курьеры, как это было в других министерствах, не принимали у нас никакого участия в Обществе служащих.
После двух-трёх слов Петряева — вступительного характера — заговорил Троцкий. Он начал с того, что объявил нам, что «Временное правительство — правительство национального позора и измены — пало, на его месте — рабоче-крестьянское правительство, членом которого я являюсь». Эти слова вызвали такое возмущение, что один из чиновников, не игравших в нашем ведомстве никакой особой роли, Чемерзин, выступил и спросил в упор: «С кем мы, собственно, говорим?» — вопрос риторический, так как хотя Петряев и не упоминал имени Троцкого, но мы все его знали.
Прерванный Троцкий, не ожидавший такого вопроса, обернулся и ответил: «Я народный комиссар рабоче-крестьянского правительства по иностранным делам, моя фамилия Троцкий-Бронштейн». Чемерзин снова повторил вопрос: «Кто же вы — Троцкий или Бронштейн?» Троцкий сразу вышел из себя и, хлопнув кулаком по столу и побагровев, ответил: «Я Троцкий, это имя я заслужил 20-летней борьбой с царским правительством, тюрьмой и ссылкой».
После этого, потеряв, видимо, нить своей речи, он вдруг сказал, что мы все будем получать одинаковое жалованье — от помощника народного комиссара до курьера. На это Чемерзин, кстати сказать, бывший офицер лейб-егерского полка, самовольно взявший на себя роль собеседника Троцкого, снова прервал его заявлением, что нас интересует не количество жалованья, которое мы будем получать, а политика, которую он, Троцкий, собирается вести. Здесь опять-таки совершенно неожиданно выступила одна барышня-машинистка, фамилии которой я не знал, и сказала: «Политика известна — она привезена из Германии». При этих словах Троцкий опять потерял самообладание. Обернувшись к ней, он спросил: «Кто вам это сказал?» Она так же спокойно, как и до этого, ответила: «Все говорят». «Все лгут! — снова вскрикнул Троцкий. — Я никогда в жизни в Германии не был».