Однажды, уже давным-давно, в Бергамо в весьма интеллигентной писательской среде (в основном это была наша эмиграция) я выразился в том смысле, что не понимаю еврейства как принцип, как знак априорной правды, избранничества и некоего духовного высокомерия, пусть и невольного. Что тут началось! Меня заклеймили позором и потребовали отречения. Представьте, я начал оправдываться, а потом задумался. Получается, что оголтелое, псевдопатриотическое русофильство не любить и порицать мне морально разрешено, это законно, а вот осуждать национальные эксцессы в другом народе мне намертво запрещено под страхом прослыть антисемитом. Слава Богу, нашелся умный и насмешливый еврей, поддержавший меня в ту минуту. И все-таки, думаю, не стоило мне, русаку, с наскока лезть в эту тему, кровоточащую и исторической памятью, и на генетическом уровне. Точно не стоило.
Вскоре после цэдээльской дискуссии “Классика и мы”, состоявшейся в декабре 1977 года и вполне открыто полыхнувшей новым костерком антисемитизма, Толя Жигулин, больше обычного белея лицом, прочел мне за столиком ресторана только что написанное им стихотворение:
Отдам еврею крест нательный,
Спасу его от злых людей…
Я сам в печали беспредельной
Такой же бедный иудей.
Это Анатолий Владимирович писал, бывший зек-колымчанин, отпрыск известного дворянского рода Раевских:
По дорогой моей равнине,
Рукой качая лебеду,
С мечтой о дальней Палестине
Тропой российскою иду.
Честь и любовь к России продиктовала поэту эти бесхитростные строки. Он прочел их мне одному из первых (так сказал сам), потому что знал, какие партийные и гэбистские тучи повисли надо мной, как организатором и ведущим то памятное многим писательское собрание.
Впервые после отсидки Толя появился в столице в 1964 году и зашел в “Московский комсомолец”. Мы напечатали его стихи, и они сразу были замечены.
В феврале семидесятого небольшая компания молодых бухарестских поэтов и русистов решила развлечь русского гостя из журнала “Юность” демонстрацией элегантного акта в стиле мягкого (но совершенно натурального) порно. Девушка, признаться, была весьма нетрезвой, приняла правила игры и, кажется, не сопротивлялась. Неожиданно стал сопротивляться я, ибо уже совершенно раздетая Ева вдруг с томной надеждой и соответствующей актерской гримаской отчаяния потянулась ко мне рукой, как бы взывая к защите от поругания. Честно говоря, я плохо понимал, в чем дело, и на всякий случай двинул в физиономию ее партнера, слегка расквасив красивый румынский (романский) нос. Вытирая кровь платком, он произнес с оттенком укоризны и разочарования: “Все вы, русские, Карамазовы!”. Я поспешил ретироваться из квартиры, не дожидаясь продолжения волнующей сцены с таким неожиданным привкусом скандала и дурной литературщины.
10 января 1986 года я напечатал реплику в “Литературной России” под заголовком “Желтая карточка футбольному обозревателю”. Поводом послужил уникальный случай плагиата, когда главный редактор “Футбола — хоккея”, знаменитый в прошлом футболист Виктор Понедельник содрал из моей статьи большой лирический период, приспособив его к своей футбольной исповеди. Как видим, интеллигентный Понедельник почитывал-таки литературную критику и даже делал себе выписки. В чем слезно и признался по телефону, присовокупив при этом (типичное дело!), что принял выписанный текст за свой.
Как футбольный болельщик со стажем и как литератор я был горд целую неделю.
Филологическое семейство, напоминающее горьковских “Дачников”, застрявших на полдороге между Тыняновым и Мариэттой Чудаковой.
Д.С. Лихачев обмолвился как-то в разговоре, что хорошо помнит Клюева, но никак не мог принять искусственности его бытового поведения. “Все время делал вид, а в то же время очень талантливый человек”.
Собственно, в этом нет ничего феноменального и противоречивого. Хороший поэт (художник) часто старается казаться не тем, что есть его природа. Здесь важен еще оттенок некоей нормы, которая для интеллигента Д.С. Лихачева была непременной, наподобие галстука в присутственном месте.
Литературов-еды как клещи на девственно-чистом теле писателя.
Только люди средних способностей зеркально отражаются в своем творчестве, и наоборот, их творчество неотличимо от них самих.
Асеев говорил Слуцкому: “Соснора — это Лермонтов”. В чем тут дело, не в стихе же? Скорее в некоей надмирности слова-сознания, уже тогда проявившейся.
Перечитываю “Дом дней”, не могу оторваться. То ли проза, то ли стихи — Соснора.
И фамилия растительно-природная, от земли, от норы-корневища сосной к небу. И фразы таинственно-дерзкие, дикорастущие, не по правилам, а по стихии, нёбом поэта прочувствованные.
Так сгущена образность Виктора Сосноры, что перехватывает дыхание: трудно дышать, трудно читать. Надо медленно подкрадываться к водопаду ритмов и звуков, стараясь по брызгам учуять наполненный живой влагой смысл.
А какие портреты, какой дышащей силы! Вот, на выбор, Крученых с Асеевым: