В серой меховой шубке, с раскрасневшимися щеками, с выбившейся прядью золотых волос она стоит посреди гостиной, смотрит на шпиков и звонко хохочет.
-- Господи, да что ж у вас, новый участок, крепость, сыскное отделение? Ну, Николай Степанович, полюбуйтесь мной в последний раз. Мечта исполнилась, получила телеграмму из Риги. С 1 января подписала в Русскую Драму. Только вы меня и видели...
"Капитал" выпал из рук, и сердце остановилось... Трехдневные страхи, дурацкие шпики, испорченные праздники и в довершение всего...
У юности есть обиды незабываемые, определяющие характер чуть ли не на всю дальнейшую жизнь. Еще теперь, через семнадцать лет, когда я пишу эти записки, во мне свежа та рождественская горечь. Что стоило Анне Ансовне сказать мне на прощанье хоть одно ласковое слово, хотя бы в шутку, хотя бы в насмешку? Ни у нас в гостиной, ни на обледенелом вокзале, где пили шампанское и Дмитрий Иванович говорил речь, она даже не посмотрела на меня, даже не попрощалась... Компания провожающих отправилась с вокзала к нам домой допивать. Затопили камины, захлопали пробками, затанцевала Мурочка, к дяде вернулось его обычное благодушно-ругательное настроение. И только бедный шестиклассник, спрятавшись в кабинете, голосом, прерывающимся от слез, монотонно твердил:
Для берегов отчизны дальней
Ты покидала край чужой,
В час расставанья, в час печальный
Я долго плакал над тобой...
Даже не подала руки...
Если прожить еще сто двадцать лет, если любить еще тысячу женщин, и тогда -- память не сгладится, обида не пройдет. Потому что жестокость в человеке рождается в момент и не умирает за столетие.
VI
РОСТБИФ-ТАРТАР
Даже в "посмертных записях" не хочется возвращаться к тем невыносимым дням. Ибо все пошло так, как и нужно было предвидеть. Город Новороссийск потерял прежнюю притягательность. Пыль с цементного завода, летняя жарища, зимний норд-ост, возвращение с войны отца, нерадостная с ним встреча и полнейшее отчуждение. Одиночество загрызало; в шестнадцать лет я еще не умел превратить его в источник мучительных радостей.
Мимо, мимо!
...Приходят иные времена. Начинается Московский период жизни. Случается встреча с двумя людьми, которые не то меня погубили, не то спасли. Во всяком случае, сделали меня мною.
Петр Феодорович Дьяконов пребывает в стенах Московского университета уже восьмой год. Уважением пользуется неслыханным. Предлагают ему остаться при университете сразу три профессора. Выбирай, что хочешь: история русской литературы, история западных литератур, введение в языковедение. Молодые студенты бледнеют, когда Петр Феодорович выступает оппонентом на их докладах. Швейцар факультетский, вспоминающий молодость Тихонравова и студенческие годы Стороженки, низко снимает перед Петром Феодоровичем свой выцветший картуз и, шамкая, пророчит ему великое будущее. Все хорошо, все идет на лад -- и я в диком восторге от своего нового знаменитого приятеля. Одно понять не могу, почему он не держит государственных экзаменов. Кажется, пора бы. Бывало, сидим мы с ним в излюбленном университетскими людьми ресторане "Бар", что на Неглинном, едим пищу обычную: ростбиф, соус тартар.
-- Петр Феодорович, в эту сессию собираетесь кончать?
Он насмешливо улыбается, по его скуластому бритому лицу ползет презрительная гримаса.
-- Ах, отец, отец, -- говорит он, привычным жестом поглаживая свой лысый череп, -- молод ты еще и ничегошеньки не понимаешь. Ведь это, отец, очень элементарно -- взять и кончить aima mater. Пошел к Александру Николаевичу -- весьма, пошел к Карлу Станиславовичу -- весьма, et cetera, et cetera {и так далее, и так далее
-- А какие ваши операции, Петр Феодорович?
Мой мудрый друг победоносно вскидывает пенсне, звуки румынской музыки заметно его вдохновляют.