С Н.Л. Степановым меня ничего не связывало — лишь мимолетное знакомство; ранние его работы мне были близки — но то относилось к двадцатым годам, когда Степанов учился в том же Институте Истории Искусств, был единомышленником и сотрудником Ю. Тынянова и — вместе с Тыняновым — издавал пятитомное собрание сочинений Хлебникова, до сих пор оставшееся лучшим и, собственно говоря, единственным. Книги последнего периода оставляли меня равнодушным, если не огорчали: «Лирика Пушкина» и «Проза Пушкина», «Мастерство Крылова-баснописца» и «Некрасов и советская поэзия» — все это казалось мне движением некогда талантливого человека в сторону ученого конформизма. Это весьма привычная в советской действительности эволюция вниз. Пожалуй, ни в одной стране мира с такой охотой не говорят о «прогрессе» и «прогрессивности», как в Советском Союзе, — любой художник, актер, журналист, психолог, медик оценивается как «прогрессивный» или «реакционный», — и нигде так часто не встречается не только отсутствие прогресса, но именно регрессивная эволюция, как в советской литературе и науке; нередко начав с блестящих работ, писатель или ученый спускается по лестнице, пока не достигнет обыкновенности, то есть того общего уровня, где он уже решительно ничем от всех окружающих не отличается и где его стиль можно спутать со стилем всех соседей. Это явление — «обратное развитие» — характерно для наших писателей, даже очень одаренных: В. Ф. Панова начала со своей лучшей книги «Спутники» (1946), каждая следующая была слабее предыдущей. А.А. Фадеев пришел в литературу с «Разгромом» (1927), и спускался с одной ступеньки на другую, пока не добрался до ходульной «Молодой гвардии» и совсем уж не удавшейся «Черной металлургии». А К. Федин? Зощенко? Ю. Тынянов? Л. Леонов? Д. Гранин? Я привожу имена прозаиков разных поколений, — их всех постигла та же драматическая судьба. Здесь не место вдаваться в анализ этого зловещего явления, — ясно, что такой страшный закон действует. И он же распространяется на филологическую науку: сравните работы молодого Б. Эйхенбаума — «Мелодика стиха», «Мой временник» — с книгами, изданными в последующие десятилетия; или книги Б. В. Томашевского, В. Шкловского, даже Д. Благого (в довольно вульгарной «Социологии творчества Пушкина» были задор, пафос открытия, озорство).
В науке, особенно исторической и филологической, этот процесс объясним без труда, да и в литературе, впрочем, тоже. Рождается какая-то научная школа, например, формалистов. Некоторое время ее терпят, даже в известных пределах — поощряют. Затем начинается — безобидная ученая дискуссия: выступают такие оппоненты, как Б. Энгельгардт, Л. Выготский или М. Бахтин, и нападают на самые принципы направления. Формалисты обороняются и в свою очередь нападают на своих противников: это нормальная научная жизнь. Но внезапно сгущаются тучи,
раздается удар грома: формализм объявляется антимарксистским, декадентским, фальшивым учением, — лженаукой. Приверженцев его, «лжеученых», прорабатывают: топчут, оплевывают, даже изгоняют. И вот научная школа распадается: Б. Эйхенбаум и Б. Томашевский уходят в текстологию — издавать классиков, Ю. Тынянов — в историческую романистику, В. Шкловский — в киносценарии, В. Жирмунский — в лингвистику; ученики разбредаются кто куда — один в лингвистическую теорию перевода, другой — в спокойно-университетское литературоведение, третий — в художественный перевод… Может быть, школа формалистов распалась бы и сама, но тогда она, преодолев себя, свои ограниченности и детские болезни, перешла бы в новое качество; во всяком случае, в развитии науки не было бы перерыва. Произошло же вот что: школу разогнали, ее создатели и адепты разошлись в разные стороны и занялись другими делами, но книги остались, и эти книги вдруг вынырнули на Западе: в Америке, Германии, Франции. Всюду появились последователи русского формализма, началось бурное развитие идей, родившихся в двадцатые годы, и вот, глядишь, эти идеи вернулись к нам, в Россию, на свою родину, через тридцать-сорок лет после того, как их придушили, под новыми модными названиями: структурализм, семиотика, семиология, семантическая поэтика. Но прежние ученые, оплодотворившие, как теперь оказалось, научную мысль всего мира, уже не участвуют в возрождении своей науки: «Иных уж нет, а те далече…» Умерли Б.М. Эйхенбаум и Б.В. Томашевский, не дождавшись ренессанса и «репринтов» в мюнхенском издательстве Финка; ушел в лингвистику, тюркологию, сравнительное изучение эпосов Б.М. Жирмунский; умер в тюрьме под следствием Г.А. Гуковский; отошел от собственных открытий, не успев их развить и предоставив это своим научным внукам, В.Я. Пропп; много лет провел в ссылке, а потом в глухой провинции М. М. Бахтин. Можно ли после этого представить себе эволюцию отдельных ученых иначе, как движение по лестнице вниз?