Понимаешь ли ты, мой друг, понимаешь ли до конца, чем от тебя отличается советский литератор? Он пришел к своему Лаффону, к Лесючевскому, и, переступив директорский порог «Советского писателя», утратил достоинство: выбора нет. Кинь ему Лесючевский рукопись, рявкни он: «Лакировка!» или «Очернительство!» — рукопись обречена, литератор пропал. Он, конечно, может апеллировать к обкому или ЦК, к Союзу писателей или Академии Наук, но всем им Лесючевский дороже, чем какой-то писака; зачем обижать могущественного директора? Твой собрат изначально обречен на униженность. Он получает большой — больший, чем ты — гонорар, находясь в полной и несокрушимой зависимости от прихоти издателя, представляющего для него советскую власть. А потом, даже если главный начальник посмотрит на его рукопись сквозь пальцы, он в поочередной или одновременной зависимости от всех двенадцати перечисленных лиц или инстанций. Мнение, точнее, прихоть каждого из них определяет судьбу его труда, иногда — многолетнего. С горечью и тоской вспоминаю лица писателей, которых доводилось видеть в издательских коридорах: на них печать скрытой искательности, намеренно хмурого достоинства или наигранной бодрости. Конечно, есть и другие, выше этого: не Михалков зависит от издателя, а издатель от Михалкова. Соотношение иное: собеседники меняются местами. Но неизменным остается: на одной стороне — искательное ожидание, на другой — право на безнаказанный произвол. Лицо одного из собеседников выражает власть, лицо другого — зависимость.
Иногда западные наблюдатели — из числа сочувствующих нашей интеллигенции — думают, что несвобода советского литератора — следствие цензуры и что, устрани цензуру, наступит у нас царствие свободы. Нет, все сложнее. У нас цензура многоступенчатая, ее осуществляют все двенадцать перечисленных инстанций, а важнее их всех самая первая или, если угодно, тринадцатая: сам автор, который уже в рукопись не пропускает того, что он сам считает нецензурным — это так называемая «автоцензура», осуществляемая под лозунгом: «Все равно не пропустят!»; — на долю цензуры как таковой (Главлита) остается совсем немного.
В истории русской словесности прошлого века бывали периоды, когда именно «домашняя» цензура причиняла литературе наибольший ущерб. Цензор пушкинской эпохи С.Н. Глинка вообще не снисходил до чтения рукописей или корректурных листов — он подписывал, не заглядывая в них. Глинка любил говорить: «Дайте мне стопу белой бумаги, я подпишу ее всю по листам как цензор, а вы пишите на ней всё, что хотите! Да! Я не верю, чтобы нашелся такой человек, который употребил бы во зло доверенность цензора; когда притом он и сам отвечает за то, что пишет». И Глинка не ошибался: известное время авторы его не подводили. «домашняя» цензура действовала безотказно; продержался он четыре года, и в своих «Записках» не без иронии заметил: «…только в 1830 году приключилось, что в одно время король французов слетел с престола, а я с цензорского кресла». Как бы там ни было, С.Н. Глинка, этот «цензор без страха и упрека» (он заслужил этот титул, данный ему потомками), доказал, что при рыцарских взаимоотношениях можно полагаться на исправное функционирование автоцензуры — она и сама по себе может обеспечить порядок в литературе.
В советских условиях никакого рыцарства нет и «цензоров без страха и упрека» не бывает, но автоцензура свою губительную миссию выполняет: она превратилась в рабский инстинкт.
Впрочем, дело вообще не столько в цензуре, сколько в отсутствии свободы выбора, в партийно-государственной издательской монополии. Еще недавно было легче с журналами — пока существовал «Новый мир» Твардовского; позднее остался лишь выбор между разными градациями правой идеологии: от русофильской до сталинистской.
Отсутствие выбора — самая полная форма несвободы. Выбор утомителен, это каждый раз тяжелая работа. Трудно, выбрать мировоззрение, когда перед тобой открыты десятки учений и каждое из них по-своему привлекательно; выбрать, какую читать газету, когда тебя манит множество взаимоисключающих заголовков; трудно выбрать, за какую партию голосовать на выборах — все они обещают рай на земле; выбрать автомобиль той или иной марки, когда тебе предлагается сотня равноценных. Каждый из таких избирательных актов утомителен, но это усталость благотворная: проявляя свободу воли, становишься человеком. В Советском Союзе жизнь куда проще, и, главное, психологически безответственней: мировоззрение дано заранее, другого не выберешь не только потому, что — опасно, но и за отсутствием источников; газета, в сущности, издается одна — под разными названиями и с некоторыми жанровыми оттенками: «Комсомольская правда» отличается от «Правды» стилистическими вольностями да игрой в занимательность; за какую партию голосовать — решить нетрудно. А уж кого поставят нами править… В решении этой проблемы народ не участвовал со времен избрания на царство Бориса Годунова:
Народ