Может быть, он сумасшедший, этот эколог с отчаянным лицом и мертвой птицей в руках на черном от нефти берегу, которого мы видим по телевизору... Может быть, она просто зануда — женщина, вся забрызганная грязью, отмывающая от мазута, в тазу, чужую, жалкую, вольную птицу... Разве мало еще берегов и прекрасных, живых птиц у моря?
Сколько искажений может выдержать большая проза?
Если очень большая, такая, как проза Михаила Булгакова, то очень много. Способность прозы — и драматургии — Булгакова к самоочищению огромна. Не колодец, не река — море.
(Думаю, было бы очень перспективно исследование — попробовать понять, как создается эта неуничтожимость булгаковского текста, когда, весь исполосованный повреждениями и рубцами, он все равно жив и прекрасен. Что здесь главное — гибкое сцепление слов, когда при выпадении одного, двух, нескольких нагрузку берут на себя оставшиеся? чудо ритма и мелодии? сила образов? богатство мысли? Или все вместе?)
И все-таки... Воздух — без дыма заводских труб. Овощи — без нитратов. Река, в которой можно купаться без опасений... Сочинения классика в их авторском, в их первозданном очаровании, без искажений...
Откройте роман «Белая гвардия» на первой странице. В большинстве изданий вы прочтете: «Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна...»
А у Булгакова — не «вишневые». У Булгакова — «вишенные»: «Когда отпевали мать, был май, вишенные деревья и акации...»
«Вишенные»... Живая, поющая птица...
Несколькими страницами дальше — все еще самое начало романа: «Старший Турбин, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года, во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких новых туфлях, в любимой позе — в кресле с ногами».
Хорошо?.. Но почему в «новых» туфлях? Специально покупал? В такие трудные дни? Да еще «мягких новых»... «Мягкие» — скорее старые...
А у Булгакова не в «новых». У Булгакова — в «ночных» туфлях: «...во френче с громадными карманами, в синих рейтузах и мягких ночных туфлях...»
Видите, Турбин в военной форме — и френч, и рейтузы... А туфли — мягкие, домашние, старые туфли... Дома Турбин.
И заметьте: я говорю не о цензурных купюрах. Цензурные увечья в подцензурной жизни литературной России — другая тема. Я — о слове писателя. О слове как живой плоти сочинения. Плоти, без которой жизни художественного создания нет.
А может быть, это и не профессия вовсе — текстолог? (Профессии — учатся, этому, оказывается, обучиться нельзя.) А — позиция?
И чтобы сделать это своей позицией, может быть, нужно было пройти не только через цензурование мыслей, через запрет сочинений, через изъятие лучших страниц в произведениях вышедших, но и через то, что большинству читателей — даже исследователей! — кажется такой малостью? Через физическую боль изодранного текста — через кровавые ссадины на фактуре слова — нужно было пройти самому...
...Сталкивались ли вы когда-нибудь с редактором в России, мой дорогой читатель? С человеком, который имел право — он, а не вы, имел право — распоряжаться вашим словом? Он мог быть образованным и не очень (чаще — не очень), мог разбираться в вашей теме или не разбираться. Он мог быть даже увлечен вашим талантом и в неслужебное время с удовольствием перечитывать еще не испорченную им вашу рукопись... Но у него было право. Он был развращен правом.
На протяжении всей сорокалетней моей литературной жизни в России за автором признавалась только одна форма защиты своего писательского достоинства: полный отказ от издания испорченного редактором произведения (разумеется, в том случае, если вас не забыли поставить в известность о том, что сделали с вашей рукописью).
Этим горьким правом защиты своего авторского достоинства я пользовалась нередко. Примерно две трети моих работ ушли под нож таким путем. Не думайте, однако, что автора, отказавшегося от издания своего труда, уважали за благородную принципиальность. Строптивость наказывалась последовательно и жестко: это издательство и этот журнал вас больше не публиковали никогда.
Из расточившегося в связи с эмиграцией обширного моего архива несколько листков занимательной переписки с редакторами все-таки уцелели.
Копия телеграммы.
«Ленинград Невский 3 редакция журнала Нева Петрову. Статью таком виде печатать нельзя тчк текст необходимо полностью восстановить. Лидия Яновская».
Дата: ноябрь 1987 года. «Перестройка», стало быть.