Всегда с огромным и благодарным интересом рассматриваю чужие пометы на моей работе. Иногда даже беру в библиотеке какую-нибудь свою книгу, чтобы взглянуть, не оставил ли там следы размышлений неведомый читатель. И если случается, что кто-то рецензирует мою рукопись, всегда прошу карандашные пометы — невольный след непосредственных впечатлений — не стирать...
И вот — редактор, первый читатель этой моей работы. Любопытно, что он прочел в ней, что понял, в чем усомнился?
Правка была не столь густа, как у автора из Средней Азии, и не чернилами, а, как я уже сказала, вежливым и, стало быть, сомневающимся карандашом. Прекрасно, что хотя бы орфография К. М. Симонова не вызвала возражений. Поправки касаются только комментария. (Потом посчитала: в небольшом комментарии их было ровно сорок.)
Я читала, а редактор, отвлекая меня, крутился рядом (ну, занялся бы пока своим, из Средней Азии!) и уже вслух недоумевал, что это я там вычитываю. Все же ясно! От автора требуется малость — взглянуть и подписать!
Напрасно, досадливо отрываясь от текста, я пыталась ему втолковать, что, во-первых, ничего не подписываю не читая... во-вторых, вообще не подписываю чужих работ, а работа со столькими поправками уже не может считаться вполне моей... и, в-третьих, видите ли, задача комментария...
Нет, нет, нет! Оказывается, я неправильно понимала смысл и задачу своего комментария. (Теперь редактор каким-то образом умудрялся бегать в тесной, заставленной столами комнате, и его юное лицо уже начинала портить злоба.) Никаких намеков на полемику с Симоновым быть не может!.. Публикация должна показать, как счастлив провинциальный автор, которому маститое столичное светило делает замечания... И как этот провинциальный автор растет от замечания к замечанию, питаемый идеями своего благосклонного шефа...
Вот — смысл. И никакой другой идеи в такой публикации быть не может.
И потом — стиль! Нельзя так писать: «Я получила письмо...»
— А как? — заинтересовалась я.
В комментарии-исповеди — ибо если вы хотите, чтобы читатель поверил вам, писать нужно только искренне и исповедально, иначе нечего браться за перо, — было сказано, что я получила от К. М. Симонова письмо и взяла себя в руки...
— Нужно писать: «Мною было получено письмо»! — сказал мой юный оппонент.
— «И мною было взято себя в руки»? — не выдержав серьезности тона, расхохоталась я.
Ах, не смейтесь, не смейтесь над редактором! Он многое может простить, но отсутствие трепета перед его редакторским могуществом — никогда!
Остатки милоты как-то разом слетели с моего собеседника, и я увидела просто злобу и болезненное самолюбие неталантливого человека. Передо мной был один из «железных мальчиков» 80-х годов. Я встречала их в московских редакциях и всегда терялась, когда приходилось разговаривать с ними. Красивые и образованные, они сначала умело устраивались на должности в престижных издательствах и журналах, а уж потом, заручившись связями и укрепившись в литературе обеими ногами, становились журналистами, литературными критиками, даже писателями. Они говорили по-английски, были жестки, беспринципны и совершенно уверены в том, что они — новые. А мне казалось, что я их уже видела — в трагическом 1949 году моей юности. Правда, те, тоже холодные и беспощадные, не были так красивы и не умели по-английски.
От этой публикации очень не хотелось отказываться. Какое-то время я барахталась, соглашалась на сокращения, пробовала объясниться с главным редактором. Все усилия были напрасны. Я нарушила первую заповедь советской редакции — послушание редакторскому перу, и знаменитый журнал «Дружба народов» отныне был для меня закрыт. Непоправимо и навсегда.
Деньги за поездку мне уплатили. Помнится, ровно половину того, что на самом деле ушло на проезд. Юный Архангельский, проявив недюжинную расторопность, сделал все, чтобы эта моя рукопись вообще никогда не увидела света. Но и я давно уже была не ребенок и выдерживала не такие предательства. Страна грезила «перестройкой», подымала голову провинциальная пресса, и рукопись — в отличие от той, посвященной черновым тетрадям «Мастера и Маргариты», — не погибла. Мне удалось ее опубликовать в журнале «Урал», и, судя по окрику, который я немедленно получила со страниц «Литературной газеты», ее прочитали не только на Урале...
А все-таки, может быть, следовало склониться перед этим «было взято себя в руки», не заметить еще тридцати девяти поправок в том же роде и стать автором в знаменитом журнале? Как это помогло бы мне в течение многих последующих лет — и в России, и в Израиле... И может быть, спасло бы другие работы.
Ну, ладно, «железные мальчики», вздорные, несведущие редакторы и т.п. и т.п... Но неужели же не было славных редакторов, к которым привязывалось сердце?