Собрание происходило в Театре киноактера, а не в ЦДЛ, как пишут многие мемуаристы, новый большой зал ЦДЛ еще не был построен, а в Дубовом, где нынче ресторан, не вместилась бы и четверть пришедших на собрание. Наверное, такое большое скопление народа обеспечивалось настойчивыми телефонными звонками работников аппарата и активистов творческих секций и разосланными повестками со строгим предупреждением: «Ваша явка обязательна». Пришли всегда жаждущие продемонстрировать свою верность любым указаниям сверху «первые ученики», готовые терзать намеченную начальством на заклание жертву, пришли законопослушные, пришли просто любопытствующие — все-таки предстояло событие неординарное (некоторые представители двух последних категорий, когда ближе к концу собрания замаячило голосование и участие таким образом в явно неблаговидном деле, начали потихоньку сматываться). Самые проницательные из сочувствующих Пастернаку на собрание не явились, хотя на сочувствующих, наверное, давили со страшной силой, чтобы на собрании и их заклеймить, а кого-нибудь и заставить признавать ошибки, каяться. Многие из тех, что постарше, все это уже проходили и знали, как делается.
Я не был еще членом Союза писателей (применительно к этой ситуации, пожалуй, можно сказать, что бог миловал) и попал на собрание по долгу службы в «Литературной газете». Впрочем, это «по долгу службы» требует некоторых пояснений. Занимался я тогда в газете литературоведением и историей литературы (этот глухой хутор был моим спасением в кочетовские времена, там я отсиделся) и к современным литературным событиям отношения не имел. Но меня вызвал заместитель главного редактора Косолапов (практически он вел тогда газету, Кочетов то ли болел, то ли был в творческом отпуске) и велел мне поехать на собрание. Скорее всего, сказал он, мы ничего, кроме официальной информации, которая будет изготовлена в Союзе писателей и, может быть, даже пойдет через ТАСС, давать не будем. Но он хочет, чтобы я внимательно выслушал все выступления и рассказал потом ему, как все было. Наверное, антипастернаковская кампания будет продолжаться, — мелькнуло у меня в голове, — и он хочет выяснить устанавливающийся градус, намечаемый властями накал ее.
Тон задал в пространной вступительной речи председательствовавший на собрании Сергей Сергеевич Смирнов. Он принадлежал к той породе людей, которых зыбкость, уязвимость позиции толкает к патетике, к пафосу. Я это почувствовал тогда на собрании, а потом, работая в «Литературке» под его началом, убедился в этом (как-то в разговоре с мной Симонов даже назвал его «самовзводом»). Главным, многократно повторенным словом в речи Смирнова было «предательство», в обличительном раже он даже пустил в ход кровавую формулу «враг народа», после XX съезда как будто бы изъятую из политического лексикона. А дальше пошло, поехало.
Где-то в скрытых от наших глаз кабинетах всесильные правители страны вынесли Пастернаку приговор. А здесь должна была, как на лобном месте, состоятся в назидание свободомыслящим публичная казнь. Распаляя себя и аудиторию, выступающие норовили крепостью выражений, убийственными политическими ярлыками перещеголять предыдущих ораторов. Но, как мне кажется, самым омерзительным, самым гнусным, самым политически опасным было выступление Корнелия Зелинского. Он требовал расправы уже не только с Пастернаком, но и с теми, кто высоко оценивал его талант, кто хвалил его, доносил на филолога Вячеслава Иванова, призывал: «Этот лжеакадемик должен быть развеян». У меня сложилось впечатление, что большая часть выступающих «Доктора Живаго» не читали (Софронов так прямо и сказал об этом), но это не играло никакой роли, ничего не значило — достаточно было того, что роман напечатан за рубежом и получил Нобелевскую премию.
Но страшнее выступающих был зал — улюлюкающий, истерически-агрессивный. Ремарки в стенограмме — шум, смех, реплики — совершенно не передают этого накала ненависти, жажды расправы, желания растоптать, уничтожить. О собраниях тридцать седьмого года у меня прежде было умозрительное, книжное представление — это было от меня далеко, почувствовать себя внутри того мира я не мог. Здесь я, словно это было со мной, проникся всем ужасом происходившего тогда.