И вдруг — а уже было далеко за полночь — по поездному радио: «Если среди пассажиров есть врач, просим срочно оказать помощь заболевшей женщине». В нашей компании даже не один, а трое медиков. Это Василий Аксенов (правда, к этому времени он уже расстался со своей первой профессией), Григорий Горин и Аркадий Арканов. Если не ошибаюсь, оба они в ту пору еще продолжали работать врачами, причем на «скорой». Помню, как Гриша рассказывал мне, что в своей округе он точно знает, какого числа на каких предприятиях выплачивают зарплату, поскольку это имело самое непосредственное отношение к тому, чем ему приходилось заниматься.
Наши врачи отправляются в указанный вагон, а вслед за ними потянулись остальные, зачем и для чего непонятно, наверное, просто спьяну. У женщины, к которой вызывали врача, припадок истерики. И тут без промедления, без раздумий Гриша — я не могу поверить своим глазам — дает ей одну пощечину, другую. Истерика прекращается, Гриша еще остается ненадолго, успокаивает женщину.
Мы уходим. Я говорю своим спутникам: знаете, как выглядит эта картина со стороны — пьяная компания вкатывается в уже спящий вагон, и здоровенный мужик ни с того ни сего бьет заболевшую женщину. Медики смеются и уверяют меня, что Гриша действовал абсолютно грамотно, продемонстрировал настоящий профессионализм.
О том, что свергли Хрущева, я узнал за сутки до сообщения в газетах. Обсудили новость с друзьями, пришли к невеселому выводу, что реакция одержала серьезную победу.
На следующее утро, когда вышли газеты с сообщением о пленуме ЦК, пошел я посмотреть, как люди воспринимают новость, что думает народ?
В газетном киоске у станции метро «Кропоткинская», кажется, единственный оставшийся в Москве «зазывала» громко повторял: «Большие изменения в руководстве Советского Союза. Лучше один раз прочитать, чем десять раз услышать». Однако очереди у киоска не было. И у газетных витрин на Гоголевском бульваре читателей привлекала не первая полоса с официальными материалами, а репортажи о проходившей тогда в Токио Олимпиаде.
Московских писателей, а может быть, и деятелей других искусств — точно уже не помню — собрали вскоре после свержения Хрущева. Выступал на этом ответственном мероприятии первый секретарь МГК Егорычев. Он всячески клеймил «волюнтариста» — так политически дальновидно, поскольку само звание первого или генерального (по-разному называлось) секретаря священно и неприкосновенно, нельзя его дискредитировать, еще пригодится, — обозвали того, кого недавно иначе, чем «дорогой Никита Сергеевич», они не величали. Вспоминая, как «волюнтарист» по-хамски разговаривал с писателями, Егорычев дрожащим от возмущения голосом упрекнул писателей: «Я сидел, слушал все это и думал, неужели не найдется хотя бы один человек, который прервет издевательство, стукнет кулаком по столу: „Не смейте так с нами разговаривать!“».
Конечно, эта обличительная риторика была чистым фарисейством: если возмущение Егорычева было столь велико, почему он не вступился за унижаемых и оскорбляемых генсеком писателей? Но тогда он изо всех сил дул в ту дуду, в которую требовалось дуть. Впрочем, фарисейство не было его индивидуальным качеством, это было родовое свойство номенклатуры определенного уровня, она жила по таким законам.
Екатерина Алексеевна Фурцева, в ту пору министр культуры, выступает с докладом перед писателями в ЦДЛ. О чем доклад, по какому поводу, не помню. Стол президиума, рядом с трибуной столик, за которым сидят стенографистки.
Фурцева начинает читать доклад, прочитав несколько первых фраз, замечает стенографисток, останавливается и нервно обращается к президиуму:
— Не надо меня стенографировать, ведь я не читаю, могу оговориться.
И, успокоившись, битый час зачитывает свой доклад — страницу за страницей…
Еще одно воспоминание. По телевидению передают отъезд на родину Долорес Ибаррури. Огромный, пустой «депутатский» зал аэропорта — ни одного человека, никакой мебели. На каком-то маленьком диванчике — уезжающая и единственный провожающий Суслов.
На экране Ибаррури — седая, со следами былой красоты. Несколько минут она говорит о том, что Советский Союз стал для нее второй родиной, что здесь остается могила ее сына, погибшего во время обороны Сталинграда. Говорит живо, свободно, с чувством.
Затем в кадре снова двое. Суслов достает очки и из бокового кармана листок, разворачивает его и, не повернувшись в сторону Ибаррури, прямо в объектив начинает читать: «Дорогая товарищ Долорес Ибаррури». И бубнит какой-то совершенно безликий, казенный текст. Ни разу не оторвался от бумажки, ни разу не взглянул на Ибаррури…
Да, телевидение невольно разоблачает. Тот же Суслов открывает какой-то партийный съезд. Крупный план. «Кто за?.. Кто против?.. Кто воздержался?.. Принято единогласно». А мы на экране видим, что он ни разу не взглянул в зал, читает по бумажке…