Однако беседы с людьми в тюрьме приносят не только свои радости, но и свои горести. Подо мной сидел крестьянин, по фамилии Говоруха, знакомый Сердюкова, с которым он перестукивался. Против мой воли часто даже во время работы я следил за их переговариванием. Я тоже перестукивался с ним. Но если одиночное заключение без всякой работы тяжело для интеллигентных людей, то гораздо более невыносимо оно для крестьянина, привыкшего к физическому труду и совершенно неспособного читать весь день подряд. Наш приятель-крестьянин чувствовал себя очень несчастным. Его привезли в крепость, после того как он посидел уже два года в другой тюрьме, и поэтому он был уже надломлен. Преступление его состояло в том, что он слушал социалистов. К великому моему ужасу, я стал замечать, что крестьянин порой начинает заговариваться. Постепенно его ум все больше затуманивался, и мы оба с Сердюковым замечали, как шаг за шагом, день за днем он приближался к безумию, покуда разговор его не превратился в настоящий бред. Тогда из нижнего этажа стали доноситься дикие крики, и страшный шум. Наш сосед помешался, но его тем не менее еще несколько месяцев продержали в крепости, прежде чем отвезли в дом умалишенных, из которого несчастному не суждено уже было выйти. Присутствовать при таких условиях при медленном разрушении человеческого ума – ужасно. Я уверен, это обстоятельство содействовало увеличению нервной раздражительности моего милого Сердюкова. Когда после четырех лет заключения суд оправдал его и его выпустили, он застрелился.
Раз мне нанесли неожиданный визит. В мою камеру в сопровождении только адъютанта вошел брат Александра II великий князь Николай Николаевич, осматривавший крепость. Дверь захлопнулась за ним. Он быстро подошел ко мне и сказал: «Здравствуй, Кропоткин». Он знал меня лично и говорил фамильярным, благодушным тоном, как со старым знакомым.
– Как это возможно, Кропоткин, чтобы ты, камер-паж, бывший фельдфебель, мог быть замешан в таких делах и сидишь теперь в этом ужасном каземате?
– У каждого свои убеждения, – ответил я.
– Убеждения? Так твое убеждение, что нужно заводить революцию?
Что мне было отвечать? Сказать «да»? Тогда из моего ответа сделали бы такой вывод, что я, отказавшийся давать какие бы то ни было показания жандармам, «признался во всем» брату царя. Николай Николаевич говорил тоном начальника военного училища, пытающегося добиться «признания» от кадета. И в то же время я не мог ответить «нет». То была бы ложь, я не знал, что сказать, и молчал.
– Вот видишь! Самому тебе стыдно теперь…
Это замечание разозлило меня, и я ответил довольно резко:
– Я дал свои показания судебному следователю на допросах: мне нечего прибавлять.
– Да ты пойми, Кропоткин, – сказал тогда Николай Николаевич самым благодушным тоном, – я говорю с тобой не как судебный следователь, а совсем как частный человек. Совсем как частный человек, – прибавил он, понизив голос.
Мысли вихрем кружились у меня в голове. Сыграть роль маркиза Позы? Передать царю через посредство его брата о разорении России, об обнищании крестьян, о произволе властей, о неминуемом страшном голоде? Сказать, что мы хотели помочь крестьянам выйти из их отчаянного положения, придать им бодрости? Попытаться таким образом повлиять на Александра II? Мысли эти мелькали одна за другой у меня в голове. Наконец, я сказал самому себе: «Никогда! Это – безумие. Они все это знают. Они – враги народа, и такими речами их не переделаешь».
Я ответил, что он для меня всегда остается официальным лицом и что я не могу смотреть на него как на частного человека.
Николай Николаевич стал тогда задавать мне всякие безразличные вопросы:
– Не в Сибири ли от декабристов ты набрался таких взглядов?
– Нет. Я знал только одного декабриста и с тем никогда не вел серьезных разговоров.
– Так ты набрался их в Петербурге?
– Я всегда был такой.
– Как! Даже в корпусе? – с ужасом переспросил он меня.
– В корпусе я был мальчиком. То, что смутно в юности, выясняется потом, когда человек мужает.
Он задал мне еще несколько подобных вопросов, и по его тону я ясно понимал, к чему он ведет. Он пытался добиться от меня «признаний», и я живо представил себе мысленно, как он говорит своему брату: «Все эти прокуроры и жандармы – дураки. Кропоткин им ничего не отвечал, но я поговорил с ним десять минут, и он все мне рассказал». Все это начинало меня бесить. И когда Николай Николаевич заметил мне нечто вроде: «Как ты мог иметь что-нибудь общее со всеми этими людьми, с мужиками и разночинцами», – я грубо отрезал: «Я вам сказал уже, что дал свои показания судебному следователю». Он резко повернулся на каблуках и вышел.