Школьный товарищ мой Цветинский был в любовной связи с красивенькою филипонкою Машею, жившей у родителей в конце города по Задунайской улице. Я случайно в одну из своих ботанических экскурсий застал их на свидании в рощице и слышал, как она, уходя, говорила ему при мне: «Увидимся не ранее как дня через три. Завтра всенощная, а там праздник. Как ни скучно, а надо будет высидеть. Нечего делать. Ведь видел и знаешь. Не сердись, милашка!» Цветинский возвратился в город со мною.
Года через три после я узнал от него же, что Маша, с которою он тогда уже разошелся, разыгрывала роль Богородицы при тайных богослужениях старообрядцев. В уютном помещении в довольно обширной комнате в углу стоял шкаф с выдвижным ящиком внизу. В шкафу была одна только полка, на которой садилась Маша, надевши красную рубашку и такую же юбку и накинувши на голову голубое покрывало. Над выдвинутым ящиком и по дверцам шкафа ставились восковые свечи числом двадцать четыре. Свечи зажигались, молебствие, состоящее из чтения и пения, продолжалось иногда больше двух и даже трех часов, а бедная Маша должна была сидеть все это время неподвижно и не шевелясь. Она даже должна была воздерживаться по возможности от моргания и устремлять глаза поверх голов всех молящихся. Признаться, положение крайне неприятное! Маша потом отдалась какому-то офицерунемчику, а Цветинский, чтобы раз навсегда избавиться от измены прелестницы, выбрал безобразнейшую из безобразнейших девушку Одинец, женился на ней, уехал в Москву, поступил в университет и умер. Я видел потом вдову его в доме бывшего ее опекуна, полковника Глинского, управлявшего лефортовским военным госпиталем.
В числе витебских мещан было несколько немцев: напр[и-мер] Франк, фортепьянный мастер и удалой бурш[68]
, один француз – Mr. Bouilly, и один даже итальянец Рампольди. Madame Bouilly и Signora Rampoldi отличались невероятною объемистостью своих телес. Первая была известна под именем короткой толстой, а вторая – большой толстой имосци (барыни, из польского jejmoњж).Самое раннее из впечатлений, глубоко врезавшееся в мою память, было следующее:
Обширная и высокая церковь, до половины завешенная черным сукном и убранная саблями, пистолетами, карабинами, пиками со значками, уланскими красными и голубыми киверами и белыми четырехугольными конфедератками, изящно размещенными в группы и гирлянды. Посреди церкви катафалк, покрытый черным ковром с белыми каймами, на нем стоит гроб. Четыре большие подсвечника укреплялись на пирамидах, сложенных из картечей, среди пуков кос с направленными кверху остриями. Присоедините к этой обстановке тусклое освещение лампадами, расставленными кое-где по ступеням катафалка, и звуки то целого оркестра в дивной оратории Requiem aeternum[69]
, то одних валторн и тромбонов в поразительном гимне Dies illa, dies irae[70], – и судите, чья восприимчивость, хотя б и не детская, чье чувство, хотя бы и очерствелое, не были бы поражены, потрясены и подавлены великолепием и торжественностью такого обряда? Это была трехдневная панихида по храбром Костюшке, разрешенная правительством и приведенная в исполнение кондитером Чаплинским, служившим прежде в рядах косиньеров[71]. Костюшко свято исполнил рыцарское слово, данное императору Павлу Петровичу, и отказался от предложенному ему Наполеоном начальства над иностранным легионом. На ложный призыв под его команду встали поляки чуть не поголовно и вдруг на место его назначен был брат последнего короля Иосиф Понятовский[72], утонувший после в Эльстере, лихой гуляка и безупречно храбрый рубака, но не заслуживший на общую симпатию к себе. Многие, очень многие помнили еще, как он во время оргий своего брата, называемых литературными вечерами, разъезжал по улицам Варшавы в адамовом костюме то с панной Раевской, то с красоткою на Шульце, одетыми, разумеется, в pendant[73] с ним.пели потом обманутые Наполеоном легионисты под Сарагосой на Сомма Сиере, под Цеутою, на Гаити, под Аустерлицем, под Иеною, в Смоленске, в Москве, под Лейпцигом, и, наконец, у Монмартра.