Кондаки однако же сохранили, хотя очень темное предание о своем прошедшем. Одна скала носит здесь название тунгусского камня. Здесь-то в 1615 г. тунгус Данул в первый раз встретил с ружьем в руках московского воеводу Молчанова. Он пал в битве, и преемники его Иркиней (деревня Иркинеевка на Ангаре) и Тасей (река Тасеева, впадающая в Ангару у Кондаков) в 1621 году были уже объясачены.
В Кондаках и я простился с Ангарою. Далее пошла via sicca[358]
, и ямщиками очутились мужчины.15-го числа ночью въехал я в Енисейск, цель моей поездки, и чуть-чуть не погиб у ворот блаженства.
Енисейск, не смотря на сильно развитую тогда в нем золотую лихорадку (xebris aurea), был городом осень неказистым, и жизнь, за исключением бешеного сентября, как времени выхода рабочего люда из промыслов, текла в нем глухо и сонно. После захождения солнца на улицах не видно было никого, ворота дворов все заперты, цепные собаки спущены и ставни окон закрыты. Темень, глушь и мороз градусов в 40. Знал я только, что семейство мое остановилось в доме Ростовцевых, но как найти этот дом там, где не у кого и спросить даже.
Подъехал я к одному дому, стучу в ворота и ставни. На дворе окликается, среди разъяренного собачьего лая, непременно женский голос: «Чей ты?». Что тут отвечать кроме «свой». «Убирайся к черту, варнак!» – и более ничего не добьешься. Обыкновение спрашивать «чей?» пошло со времен открытия золотых приисков, и отвечать следовало «григорьевых, бернардских, малевинских, базилевских» и пр., и в свою очередь вопрос этот породил новые фамилии мещанские и купеческие с окончанием на – их: Белых, Черемных, Сизых. Я этого не знал, и в семи или восьми домах получил в ответ одни только ругательства. Более двух часов колесил я по городу, и нигде не мог добиться какого-нибудь толку. Ямщик мой, промерзающий наравне со мною, что называется, до костей, заявил мне наконец, что он свезет меня на известный ему постоялый двор, а я днем скорее отыщу каких-то Ростовцевых, нежели теперь ночью и в такой мороз. Я согласился. Едем на постоялый двор в конце города. На большой улице в одном доме ворота отперты, и у подъезда стоят сани. Я окликнул: «Чья лошадь?» – «Доктора Антоневича» – ответил кучер.
Доктор Антоневич[359]
, из ссыльных поляков, жил прежде меня в Кежме, мне про него много рассказывал тамошний священник Г.С. Олофинский.– Стой, брат, стой! – закричал я своему ямщику. В это время вышла дама и хотела садиться в сани.
– Позвольте узнать, дома ли доктор? – обратился я к ней.
– Нет его дома, но ежели по больному, то я сейчас же сообщу ему, и он приедет. Ваша фамилия?
Я назвался. Дама эта была г-жа Антоневич, с которою семейство мое уже познакомилось.
– Садитесь со мною, я довезу вас к вашему семейству, – сказала она мне. Ямщик поехал вместе с нами. Мы подъехали к деревянному двухэтажному дому. В верхнем этаже в окнах был свет, в нижнем ставни заперты.
– Вот здесь, стучите в эти ворота. Отворят нескоро, и потому до свидания. Завтра ждем вас с семейством, – сказавши это, г-жа Антоневич уехала.
Я стал стучать и в ворота, и в ставни окон. Нескоро, очень нескоро за воротами окликнулся женский голос: «Чей ты?»
– Пустите ради Бога, здесь наверху мое семейство.
– Да чей ты? Говори!
– Я-то свой, и семейство мое здесь живет. Пустите ради Бога поскорее.
Замолкло все и замолкло надолго. Я начал стучать снова. Собаки заливались лаем, начали уже хрипеть, и вдруг несколько притихли. На дворе послышались по скрипучему снегу шаги нескольких человек.
– Кто тут?
Я узнал голос дочери.
– Катя, дорогая моя, отворяй поскорее, это я!
– Мама, мама! Это папа! Он сам! Его голос!
Собак посадили на цепь, ворота отворились и я, окоченевающий от холода, очутился в объятиях жены и дочери.
Замерзающий ямщик, выпивши несколько рюмок водки, согрелся, положил лошади сена и лег на печи спать.
Целые два дня мы едва находили время, чтобы напиться чаю и что-нибудь съесть. Разговоры и расспросы разрастались до бесконечности, и делались все интереснее и интереснее. Да и было, о чем поговорить.
Не один я из заключенных в крепости подвергся галлюцинациям. Было кроме меня довольно таких, которым одиночество и тягость тюрьмы были не по силам, и потрясли их умственные способности даже безвозвратно и на всю жизнь.