На собрании, которое он вел как председатель, мы сидели рядом с ним за столом на авансцене, и я передал ему свернутое в трубку либретто «Золотого короля».
— Что это? — спросил он. — Материалы собрания?
— Нет. Совсем другое. Если у вас будет время, прочтите дома…
Он кивнул головой и сунул трубку в глубокий карман дохи. Недели через две ко мне ворвался толстый Элиров:
— Что же ты сидишь дома? Да еще так спокойно? — кричал он.
— А разве что случилось? — встревожился я.
— Случилось! Министр изящных искусств написал о нем статью, а он сидит себе дома! — выходил из себя красный и задыхающийся Элиров.
— Какой министр? О ком? Какую статью? — в свою очередь вышел из себя я.
— Луначарский! Министр изящных искусств и народный комиссар просвещения — это одно и то же! Написал о тебе! Статью о «Золотом короле»…
— Вот! — захлебнулся Элиров, потрясая сложенным номером органа Наркомпроса «Вестник театров».
Я развернул номер. Действительно, там была напечатана небольшая статья Луначарского «К вопросу о репертуаре», где говорилось и о «Золотом короле».
«…Третьей порадовавшей меня пьесой является либретто товарища Шнейдера под названием «Золотой король».
Это либретто переслано мною дирекции Большого театра, от которого я и жду ответа. Я не знаю, правильно ли рассчитывает тов. Шнейдер, что либретто полностью подходит под «Поэму экстаза» Скрябина, но само по себе оно превосходно. Тема его как нельзя более проста; это борьба трудящихся масс с золотым кумиром и победа над ним. Оно разработано ярко, живописно, в лучшем смысле этого слова, балетно и феерически.
Когда я представлял себе эти сменяющиеся сцены подавленного труда циклопического создания, которые могли бы дать повод для таких великолепных комбинаций напряженных человеческих тел и громадных углов, — постепенно складываются в монументальную постройку эти картины леса проклинающих рук, поднимающихся к золотому кумиру и в бессилии падающих, как плети, эти растлевающиеся и падающие тела, с другой стороны, вакханалия пиршества и разврата вокруг золотого идола, всю эту пляску тщеславия, чувственности, порока и самодовольства, а потом сцену крушения чудовищной золотой культуры в разъяренных волнах моря человеческих тел, уже выпрямившихся, ринувшихся на борьбу за свою свободу, и, наконец, светлый праздник труда с сияющим танцем девушек, юношей и детей. Зрелище, поставленное с настоящим режиссерским искусством, превратило бы этот балет в один из любимейших спектаклей нашего пролетариата, который как в Москве, так и в Петрограде сильно чувствует прелесть балета с его бросающимся в глаза мастерством, с его подкупающей грацией, с его ласкающей красотой.
Балет как спектакль для народа колоссально силен, но пока эта сила его влита в глупые мелодрамы и монотонные красивые па. Балет сам не сознает своей силы, не хочет ее сознать, он сам еще влачит на себе цепи недавнего рабства публики похотливой, извращенной. Хотелось бы думать, что удавшаяся попытка Шнейдера окрылит и музыкантов, и режиссеров, и декораторов, и самих балетных артистов и даст возможность Большому театру в ярком новом достижении дать нечто действительно соответствующее запросам героической эпохи, в которой старые театры, не отрицать этого нельзя, часто выделяются довольно-таки серым пятном»[10]
.Я растерялся, не зная, что делать, и на первых порах постарался отделаться от Элирова, которого била дрожь, и от его советов. Я знал, что мое либретто — чистая символика, но не видел тогда в этом никакой порочности, не понимал еще схематизма в изображении революции, но все же удивлялся тому впечатлению, которое оно произвело на такого крупного политического деятеля, разносторонне образованного человека, видного публициста и талантливого драматурга, каким был Луначарский.
Несколько дней спустя я встретил Луначарского на лестнице, ведущей в бывшие царские комнаты Большого театра, занятые теперь дирекцией. Нарком познакомил меня со спускавшимся вместе с ним Владимиром Ивановичем Немировичем-Данченко, только недавно назначенным директором всех академических театров.
— Вот тот молодой автор балета, о котором я вам говорил, — сказал Луначарский и добавил, по-прежнему обращаясь к Немировичу-Данченко: — Я думаю, он не будет возражать, если музыку к балету возьмется писать Глазунов…
Через некоторое время мне вручили письмо Луначарского к Глазунову, и я рассчитывал вскоре выехать для свидания с композитором в Петроград, как вдруг узнал, что А. К. Глазунов приехал в Москву и остановился у каких-то своих родных на Арбатской площади, в снесенном теперь домике.
Я пошел к Глазунову днем. Мне не приходилось никогда до этого видеть великого композитора, но я смотрел на его лицо с крупными чертами и нависшими усами, как на давно знакомое, настолько оно запечатлелось по множеству хорошо известных портретов.
Я разговаривал с ним, а во всем существе моем дрожала и звучала столь близкая мне музыка «Раймонды» и «Времен года».