У Ботруйаров выбирают королей. Зажиточные добрые буржуа из Гренеля. Все
За столом все в сборе. Отец в великолепной парчовой ермолке, немного криво сидящей на его плешивой седой голове, с бородой польского магната и хитрыми глазами. Мать – почтенная женщина, но слишком добрая. Один зять немного всклокочен; другой зять очень серьезен сегодня вечером.
Он не всегда таков. Две дочери, обе пышки, пересмеиваются.
Затем еще старая дева из деревни, родственница зятя, того, что серьезен сегодня. Она приехала сюда в первый раз за свою очень долгую жизнь.
Обед кончен. Кофе выпит. Кто быль королем? Королевой? Не все ли равно, увы!
Потому что вот заговорили о литературе – да! – и не сходятся во мнениях.
А жаль. Так прекрасно было это, сударыня, так редко, сударь, вся эта патриархальная семья, эта парчовая ермолка, этот отец семейства весь в сединах, говорящий «ты» одному из своих зятьев, тому, что немного всклокочен (другой зять всегда выказывал себя нечувствительным к подобным нежностям) – так прекрасно было, так редко это великолепное зрелище.
Именно между зятем, что немного всклокочен, и величественным тестем вспыхнул спор.
Он становится резким. Обмениваются словцами, срываются намеки на частную жизнь; темные делишки и «мертвые тела», боюсь, что скоро речь зайдет и о них.
Но и этот период миновал; теперь очередь посуды. Вы, зять, что немного всклокочены, вы напрасно так шныряете тарелки, стаканы и даже графины в голову отца вашей половины, что там смеется в салфетку. И вы зять, что так серьезны сегодня, пошевелитесь же немного, а вы, его жена, чем пожимать ему лапу под столом, вы бы лучше вступились, сжалились над мамашей, которая уже с четверть часа взывает о помощи с неутомимостью потерпевшего крушение поезда.
– Побереги хоть зеркало! – говорить нежный тесть.
– Вот тебе, старый… горшок!
– Раз!..
– Вот тебе, старый дурак!..
– Два!
На этот раз погибла висячая лампа. В столовой воцаряется темнота; четыре или пять стульев в стиле Людовика XIV описывают в воздухе путь всей посуды и нечестивец выходит, зубоскаля, стоит посмотреть!
Принесли свечи: убытки неописуемы.
Тесть тяжело дышит на сломанном стуле в стиле Людовика XIV. Обе дочери и хозяйка помогают прислуге вычищать, подбирать…
Впрочем, родственница из деревни остается безучастной. Зять, что серьезен сегодня, незаметно улыбается – у, злой!
– Сударыня, – говорит хозяйка родственнице из деревни, – примите наши извинения. Этого никогда не бывает.
Порядки
Рыжий стряпчий принимает по делам в домашней курточке, словно простой член уездного суда.
Писец, а не патрон, остался один в конторе с большими старыми окнами, выходящими на громадный двор, ухитряющийся быть узким, – так этот Париж, старый как и новый, остается неизменно противоречивым.
Он очень мил, этот молоденький писец с завитыми усами и волосами, обстриженными коротко, как сукно его зеленых ботинок
Входит Жертва: свидание было назначено как раз в этот час, в этот день, когда покровители Ябеды не заняты в суде, как рабочие в своих мастерских, и пребывают дома к услугам публики – все равно противников или клиентов.
Жертва присаживается. Какой-нибудь господин с жалобой. Дело идет, конечно, о женщине, о семействе – конечно, не его семействе, но которое принято в таких случаях называть прекраснейшим.
Проходит час, два. Отчаявшись, Жертва понимает, что это может так еще продлиться долго, хотя она и видела рыжего стряпчего, как он несколько раз прогулялся в своей куртке из кабинета к писцу и обратно. Она диктует писцу слово примирения (на этот раз речь идет о ребенке), и удаляется по великолепной лестнице древнего дома.
На следующий день очень любезное письмо – и так прекрасно написанное – просит ее соблаговолить не «вносить раздора».
Памяти моего друга
За этот самый стол в кафе, где мы так часто беседовали лицом к лицу, спустя двенадцать лет – и каких лет! – сажусь я теперь снова и вызываю твою дорогую тень. Под крикливым газом, среди адского грохота карет, смутно как некогда светят мне твои глаза и твой голос доходит до меня, низкий и глухой, как голос прошедших лет. И все твое изящное и тонкое двадцатилетнее существо, твоя прелестная голова (голова Марсо, но прекраснее), изысканная соразмерность твоего тела эфеба под одеждой джентльмена предстали мне сквозь мои медленно стекающие слезы.