Сюлли говорил: «Пашня и пастбище – два сосца государства».
В царствование Людовика XI святой Франсуа де Поль вывез из Италии новый вид груши, которую король из уважения к святости его назвал именем
Другие царствования ничего не насадили, а разве только простригли чащу. Иное очистили, но зато и многое погубили и извели самые соки. Теперь во многом нужен новый Петр, то есть новый зиждитель. После Екатерины след был еще горячий; теперь остыл.
Генрих, желая основать благоденствие на земледелии, предписывал Сюлли оказывать небрежение к дворянам, приезжавшим в Париж, чтобы величаться своей роскошью. Он хотел, чтобы они жили по своим поместьям и занимались ими. «Счастлив, – говаривал он, – кто имеет 10 тысяч ливров годового дохода и никогда не видал короля!»
Ньютон родился в самый год кончины Галилея, достойный наместник вакантного места! Не родится ли и у нас тот, который в мире литературном заместит Галилея нашей словесности и истории?
Не знаю, справедлива ли догадка моя, изъявленная выше, по крайней мере 13-е число[38]
жестоко оправдало мое предчувствие! Для меня этот день ужаснееПо совести нахожу, что казни и наказания несоразмерны преступлениям, из которых большая часть состояла только в одном умысле. Вижу в некоторых из приговоренных помышление о возможном цареубийстве, но истинно не вижу ни в одном твердого убеждения и решимости на совершение оного.
Одна совесть, одно всезрящее Провидение может наказывать за преступные мысли, но человеческому правосудию не должны быть доступны тайны сердца, хотя даже и оглашенные. Правительство должно обеспечить государственную безопасность от исполнения подобных покушений, но права его не идут далее.
Я защищаю жизнь против убийцы, уже поднявшего на меня нож, и защищаю ее, отъемля жизнь у противника, но если по одному сознанию намерений его спешу обеспечить свою жизнь от опасности еще только возможной лишением жизни его самого, то выходит, что уже убийца настоящий не он, а я.
Правительство имело право и обязанность очистить, по крайней мере на время, общество от врагов его настоящего устройства, и обширная Сибирь предлагала ему свои безопасные заточения. Других нужно было выслать за границу: и Европа, и Америка не устрашились бы наводнения наших революционистов. Не подобными им людьми совершается революция, не только на чужбине, но и дома.
Пример казней как необходимый страх для обуздания последователей есть старый припев, ничего не доказывающий. Когда кровавые фазы Французской революции, видевшей поочередную гибель и жертв, и притеснителей, и мучеников, и мучителей, не служат достаточными возвещениями об угрожающих последствиях, то какую пользу принесет лишняя виселица? Когда страх казни не удерживает руки преступника закоренелого, не пугает алчного и низкого корыстолюбия, то испугает ли он страсть, ослепленную бедственными заблуждениями, вдыхающую в душу необыкновенный пламень и силу, чуждые душе мрачного разбойника, посягающего на вашу жизнь из-за ста рублей?
Плаха грозит и ему так же, как государственному преступнику, но ему она является во всем ужасе позора, а последнему – в полном блеске апофеоза мученичества. И если страх не действует на порок, всегда малодушный в существе своем, то подействует ли он на фанатизм, который в самом начале своем есть уже исступление, или
Одни безумцы могут затеять революцию на свое иждивение и для своих барышей. Рассудок, опыт должны им сказать, что первые затейщики бывают первыми жертвами, но они безумцы, в них нет слуха для того, чтобы внимать голосу рассудка и опыта! Следовательно, и казнь их будет бесплодной для других последователей, равно безумных. А для того, кто замышляет революцию в твердом и добросовестном убеждении, что делает должное, личный успех затмевается в ложном или истинном свете того, что он почитает истиной!
…Закон может лишить свободы, ибо он ее и даровать может, но жизнь изъемлется из его ведомства. Смерть – таинство, никто из смертных не разгадал ее. Как же располагать тем, чего мы не знаем? Может быть, смерть есть величайшее благо, а мы в святотатственной слепоте ругаемся сею святыней! Может быть, сие таинство есть звено цепи, нам неприступной и незримой, и мы, расторгая его, потрясаем всю цепь и расстраиваем весь порядок мира, запредельного нашему.