В каком-то уезде врач занимался между прочим и переводами романов. Земляк его по уезду написал по этому поводу:
Вот едва ли не лучшее определение просвещения, слышанное мною от крепостного крестьянина, впрочем, уже бурмистра в селе своем, занимавшегося довольно обширной хлебной торговлей.
В один из приездов моих в деревню был я приглашен им вечером на чай. Чай, разумеется, с нижегородской ярмарки, и очень хороший. В продолжение разговора обратился он ко мне со следующими словами: «А позвольте доложить вам, что батюшка ваш был к нам очень благоволителен, но вы, кажется, еще благоволительнее; ведь это, я думаю, должно отнести к успехам просвещения».
Я прогостил недели две в его доме. На прощание спросил я, какой гостинец прислать ему из Москвы за постой. «Если милость ваша будет, – отвечал он, – пришлите мне “Историю России”, написанную господином Карамзиным».
Это всё происходило в начале двадцатых годов. Вот, стало быть, не всё же было черство и дикообразно в сношениях помещика и крепостного. Были проблески и светлые, и отрадные. Зачем о них умалчивать?
Есть на языке нашем оборот речи совершенно нигилистический, хотя находившийся в употреблении еще до изобретения нигилизма и употребляемый доныне вовсе не нигилизмом.
– Какова погода сегодня? – Ничего.
– Как нравится вам эта книга? – Ничего.
– Красива ли женщина, о которой вы говорите? – Ничего.
– Довольны ли вы своим губернатором? – Ничего.
И так далее. В этом обороте есть какая-то русская, лукавая сдержанность, боязнь проговориться, какое-то совершенно русское
NN говорит о немцах: в числе их хороших качеств и свойств, которые могут почти вмениться в добродетель, есть и то, что они не знают или по крайней мере не сознают скуки. Этот общий недуг, эта костоеда новейших поколений не заразила их.
В других местах скука доводит людей часто до совершения дурачества, а иногда и преступления: немца (говорим здесь вообще о среднем состоянии, о бюргершафте) если, паче чаяния, и дотронется скука, то он выпьет разве одну или две лишние кружки пива молча, с толком и с расстановкой. Но вообще скука для немца (если уж быть скуке) не в тягость, не в томление; нет, она для него род священнодействия. Он скучает, как другие священнодействуют – с самозабвением, с благоговейной важностью. Так покорные и преданные племянники слушают в Москве, у старой тетки, мефимоны и длинную всенощную. На то и пост, и племянники стоят у тетки, не давая замечать в себе ни усталости, ни нетерпения, ни ропота. В этом отношении у немцев вечный пост.
Посмотрите на них, когда соберутся они послушать
Француз и в тяжелые и трудные дни живет припеваючи; немец и веселится надседаючись.
NN говорил о ком-то: «Он удушливо глуп; глупость его так и хватает нас за горло».
В скуке, которую иные навевают на вас, есть точно что-то и физическое, и болезненно-наступательное.
Не помню, в какой газете была забавная опечатка: вместо
В Казани, около 1815 или 1816 года, приезжий иностранный живописец печатно объявлял о себе: «Пишет портреты в постели и очень на себе похожие». (Разумеется, речь идет о пастельных красках.)
Лекцию. –
А какова эта вывеска, которую можно было видеть в 1820-х годах в Москве, на Арбате или Поварской! Большими золочеными буквами красовалось:
– Почему не пишете вы записок своих? – спрашивали NN.
– А потому, – отвечал он, – что судьба издала в свет жизнь мою отрывками, на отдельных летучих листках. Жизнь моя не цельная переплетенная тетрадь, а потому и можно читать ее только урывками.