Иллюминатор каюты Свирина выходил в сторону океанского залива и к вечеру обычно становилось свежее, и дневная влажная духота отступала. В полуоткрытую дверь бесшумно и по-свойски ввалилась серая корабельная обезьяна. Это был Макс, названный так неизвестно кем и почему. Он вспрыгнул на койку рядом, обежал каюту внимателными коричневыми глазами на предмет отыскания съестного, ничего интересного не увидел и потом стал приводить в порядок рыжевато-пепельные, сильно нуждающиеся в стрижке волосы Свирина. Последний в это время задумался над листом бумаги, не зная, как закончить письмо, а на появление обезьяны отозвался с доброжелательной рассеянностью:
— Ну что, старина Макс? Очень, конечно, жаль, но угостить тебе нечем.
Макс явился на судно сам с обрывком веревки на шее. Свирин тогда стоял вахтенным у трапа и дал пришельцу кусок свежей булки, которую жевал сам. Он видел таких обезьян на рынке в грубо изготовленных деревянных клетках. Их привозили по реке из лесных деревень на лодках-долбленках или же на рейсовом пароходе. Где-то в далеких лесах они попадали в ловушку, потом их связывали, сажали в клетку и отправляли в город в качестве съедобной живности на продажу. На рынке также продавалось и копченое обезьянье мясо. А живые обезьяны в клетках, словно догадываясь о своей участи, сидели в позе грустной покорности и отрешенности, они не вертелись и не кривлялись, чего от них обычно ожидают, как бы протестуя этим против своего пленения. Они даже не притрагивались к овощам или фруктам, которые продавцы иногда совали им сквозь прутья. Зачем есть, если тебя самого скоро съедят? Казалось, именно это можно было прочесть в их почти человеческих взглядах. Все на "Ладоге" потом заметили, что Макс ни разу не перебегал по сходням на причал с тех пор, как пришел на судно, и прятался, если на палубе появлялся человек с темной кожей. Впрочем обвинять Макса в расизме было мало оснований, так как все незнакомцы, изредка приходившие на судно, белыми людьми не являлись, он же решительно не доверял чужим.
На судах у причалов и у стоявших на рейде загорались огни. Свирин заклеивал конверт, когда в дверь его каюты заглянул один из матросов.
— Игорь, тебя будить на вахту или сам встанешь?
— На всякий случай загляни.
— Ты за Каминского не хочешь его вахты отстоять с ноля до четырех? Сказал, что на всю неделю и с хорошей оплатой.
— Пошел он знаешь куда.
— Догадываюсь, куда именно. Ну, в общем, дело твое.
— Ты хотел, наверное, сказать "ну и дурак". Я бы все равно не обиделся.
Матрос ушел с выражением преувеличенного равнодушия на лице, а Свирин, глядя на светлый прямоугольник конверта на узком столике в наполняющейся темнотой каюте, чувствовал, как к нему против воли подступают воспоминания. Он смутно чувствовал, что правдивость с каким-то таинственным упорством предпочитает жить в прошлом, уклоняясь от настоящего с загадочной необъяснимостью. Отсутствие же стоящего за спиной незримого цензора, возможно, восполняется собственным страхом перед правдой, боязнью заглянуть в нее, а заодно и в себя самого. А вот когда имеешь дело с прошлым, можно отбросить сомнения, можно дать волю памяти, не забывая о том, что ее возможности, увы, не беспредельны.
Свирин был женат около десяти лет и с будущей женой его свел довольно курьезный случай, когда он ни о какой Африке и не помышлял. Он служил рулевым на минном тральщике, которого наконец поставили на капитальный ремонт, а команду держали в береговом флотском экипаже, готовясь рассылать ее по другим кораблям и даже флотам. И он помнил, как начинался тот приснопамятный день. Стоял строй матросов в синей робе с нашитыми на нагрудных карманах номерами и в темносиних беретах с красной, еще советской, звездой. Перед строем стоял офицер в фуражке с белым чехлом, в кремовой рубашке и черных брюках. Его обращение к строю отличалось спокойной и дозированной строгостью:
— Сварочные работы на палубе прекращаются и бригада рабочих уходит до завтрашнего утра. Всем занять свои места в кубриках и проводить занятия по специальности. Командирам боевых частей проследить за выполнением. Разойдись!
Именно в этот, один из долгих летних дней, надо было отметить день рождения Лешки Чуева, его дружка по тральщику. За бутылкой в самоволку отправился Свирин. Свое право на эту акцию он обосновал в разговоре с Лешкой во время перекура у бочки с водой.
— Значит, сегодня вечером, — сказал он ему вполголоса, — мы и отметим, Леш, твой день ангела. Сразу после ужина.
— Да у нас же нет ничего, — ответил тот, — сначала мне надо за бутылкой отлучиться.
— Отлучаться за этой пресловутой бутылкой буду я, ибо негоже, если именинник в случае неудачи, будет грустно отмечать свой личный праздник на "губе".Я же знаю один хороший лаз и смотаюсь быстро.