– Это не Екатерина, – констатировал мой муж, передавая пронзительно вопящее дитя мне на руки.
– Еще один сын. – Озадаченная невероятной скоростью случившегося, я взглянула на недовольно скривившееся личико и черную шевелюру, которая уже никого не удивляла.
А затем нас окружили старые монахи, которых поднял с коек крик новой жизни, начавшейся в их обители. Мой сын постепенно затих и уснул, а братья все стояли черной стеной вокруг и молча благословляли меня и мое новорожденное дитя.
– Отдайте его нам, – сказал один из монахов; его морщинистые щеки были влажными от слез. – Это наш человек, я в этом убежден. Не помню такого, чтобы ребенок родился прямо в этих стенах. Мы сделаем из него славного монаха, не правда ли? – Он выразительно оглядел своих братьев по вере, и те в ответ с важным видом закивали. – Есть ли имя у этого малыша?
– Оуэн, – ответила я. – Его зовут Оуэн.
А потом я, совершенно обессиленная, провалилась в сон. И это, по крайней мере, дало мне передышку от нескончаемых переживаний и тревог из-за решения Глостера и Королевского совета.
Это было странное время: я была словно подвешена между новой реальностью, связанной с моим крохотным сыном, и осознанием совершенно неподобающей обстановки убежища, в котором мы вынуждены были укрыться; и на все это накладывался постоянный страх того, что Глостер до сих пор выжидает удобного момента, чтобы напасть. Я два дня пролежала в лазарете, в своих импровизированных покоях, прежде чем мне разрешили выходить и медленно прогуливаться по клуатру, когда там не было монахов, что давало мне и моему увеличившемуся кругу домочадцев некую свободу. Я уехала бы домой раньше, но Оуэн и Алиса дружно возражали, и я смирилась с их решением. Совет хранил зловещее молчание, но пока мы находились в гостях у монахов аббатства, мы были в безопасности.
Однако мы не могли остаться там навсегда. Что будет, если Совет примет решение не в нашу пользу? В моей голове крутились разные мысли: время от времени я выхватывала одну из них из непрерывного водоворота и, рассмотрев, отпускала. Наше с Оуэном существование не изменится. Мы по-прежнему будем жить вдали от политики, от законов, от враждебных действий Глостера. Никакое решение суда не могло встать между нами. Наша любовь была сильна – сильнее, чем какое бы то ни было внешнее воздействие.
Теперь, когда мы изложили свое дело перед Королевским советом, даже Глостер не посмел бы оспорить решение его членов. Или все-таки посмел бы?
– Они примут решение в свое время, – сказал мне настоятель, явившийся, чтобы полюбоваться нашим младенцем. – И если оно будет не в вашу пользу, на то будет воля Божья. – Он медленно осенил крестным знамением головку моего сына.
– Точнее, Глостера, – с горечью в голосе отозвалась я и тут же пожалела, что ответила этому доброму человеку без должного почтения.
Настоятель поклонился.
– Порой это совсем не одно и то же, – заметил он.
Прошло еще два дня, но Совет по-прежнему молчал. С меня было уже довольно неизменной доброжелательности, которой нас здесь окружили, я хотела домой как можно скорее, и Оуэн уступил. Он не хуже моего знал, что мы уже использовали все доводы, имевшиеся в нашем арсенале, и потому нам нужно возвращаться. Пока паковали наши сундуки, Алиса отнесла моего запеленатого младенца в лазарет, чтобы старые монахи с ним попрощались. Они подарили мальчику одеяло, сотканное из тонкой шерсти.
– Ну что, готовы? – горя от нетерпения, спросил Оуэн: он ходил во двор проследить, как идет подготовка к долгому пути.
Этого момента я и ждала, хотя и не была уверена, чем все закончится.
– Не совсем.
Один из сундуков упакован не был – он стоял открытым у моих ног. Наклонившись, я извлекла оттуда завернутый в ткань предмет. В Хартфорде я, в каком-то смысле пустившись на обман, взяла его из личного сундука Оуэна – без его ведома, без позволения, но при этом без малейших угрызений совести. Сверток этот проделал неблизкий путь в Вестминстер среди моих вещей, и я для себя решила, что обратно он так же не поедет, независимо от того, какое решение примет Совет.
Несмотря на ткань, Оуэн мгновенно узнал эту вещь, как только я ее подняла. Его взгляд потемнел, и на застывшем суровом лице я прочла гордость обладателя, вскоре сменившуюся протестом во имя того, что он считал здравым смыслом. Поймет ли он меня? Прислушается ли к голосу предков и фамильной чести, который, без сомнения, звучал в его голове, несмотря на возражения?
Я протянула сверток мужу на вытянутых руках, как священный дар.
Он не принял его.
– Где вы это взяли? – строго спросил Оуэн.
– В наших покоях в Хартфорде.
– И привезли его сюда?
– Да.
Я продолжала держать предмет на открытых ладонях.
– Наденьте, – сказала я.
Я знала, что Оуэн мне возразит. Знала, что он очень гордится своим блистательным предком Лиуэлином, а также хорошо понимала, что, лишенный несправедливым законом прав и свобод, мой муж чувствовал себя человеком без чести, недостойным носить оружие столь выдающейся личности. Однако я знала также и о том, какой огонь горит в его крови.