Дэвид, как и подобает человеку, только что потерявшему отца, говорил о смерти. Он сам не мог понять, откуда у него такое настроение: он больше не чувствовал ревностного гнева, душу наполнили кротость и доброта. Он видел, как умер праведник, тот, кто подарил ему жизнь, последний ближайший его родственник — и на пастора нахлынули детские воспоминания, смешанные с печалью и мечтаниями, присущими ребенку. В последнее время ему также довелось увидеть, как разбивается человеческая гордыня, как величие рассыпается в прах и обретает в уничижении своем небывалые силы. Более того, любовь к Катрин смягчила его, озарив мир светом и открыв неведомые радости и красоты — такие маняще прекрасные и такие хрупкие. Он заново ощутил зависимость всего вокруг от Господа и необходимость смирения пред Его взором. И в проповеди зазвучала не убежденность ветхозаветного пророка, стремящегося искоренить зло, но мудрость того, кто взошел на высокую гору и узрел ничтожность жизни пред необъятным ликом вечности. Дэвид говорил о тщете мирских устремлений, греховности человека, неизбежности умирания. В порыве душевной трепетности он молил о сострадании и благочестии: только их свет способен развеять тьму краткого земного существования, ибо их огнь зажжен дыханием Господним и их пламя, соединившись, обратится в бесконечное сияние Нового Иерусалима.
Его проповедь тронула сердца лишь нескольких прихожан, большинству показалась бессмысленной, и многие сочли ее оскорбительной. Питер Пеннекук был мрачен и язвителен.
— Ума в пасторе не боле, чем в куске дерна, — заявил он. — Ужто может таковский детёнок постичь сталь доктрины и полымя Судного дня? Бормочет себе потихохоньку, судари мои, да окромя толков о трудах и благодати ничего не ведает. Вот досточтимый мистер Праудфут не дрогнет, ежели наступит час карать лаодикийцев, неспособных пообломать рога пороку. Ужто есть в нашем пасторе таковское рвение, угодное Богу? Что ж он не клеймит грехи Монтроза и его отступников? Он, кажися, токмо о своих грехах и печется.
— Видать, есть у него на то причина, — сухо заметил Чейсхоуп.
Дэвид намеревался вновь отправиться в Аллерский приход и добиться ответа главы Пресвитерия по поводу выдвинутых им обвинений. Дело не терпело отлагательств, но жар негодования в его душе быстро угас, желание сражаться пропало. Ему страстно захотелось посмотреть на все глазами Изобел, поверить, что воображение сыграло с ним злую шутку и шабаши на Белтейн и Ламмас только привиделись ему. И он отложил поездку к Мёрхеду, надеясь, что настроение изменится и то, что успело стать тяготящим долгом, вновь обратится в искреннее рвение… Неожиданно он сам получил срочный вызов от аллерского священника с требованием немедленно явиться к нему.
Дэвид ехал вдоль реки в октябрьской хмари. Временами с косогора спускалась волна тумана, и воды, как поется в балладах, блекли и мерцали, а увядающий папоротник и побелевший вереск приобретали оттенки декабря. Неожиданно налетавший легкий ветерок разгонял облака, лепя из них сказочные крепости и башни, между которыми, как в апреле, синело небо, дозволяя солнцу приласкать лысые верхушки холмов. Дэвид миновал горбатый мост через Адлер и установленную там виселицу: мрачный жнец успел похлопотать и в этих пределах. На ее цепях болтались три иссохших пугала, плоть давно слезла с их конечностей, и при приближении Дэвида в воздух взвилась стая падальщиков. Пастор понял, что там висели люди Монтроза, и подумал, сколько уголков Шотландии обезображены сей скорбной жатвой. Эта мысль, усиленная странностями осенней погоды, лишь усугубила терзавшую его все утро печаль.
В пасторском кресле восседал новый человек. Победа вознесла мистера Мёрхеда на высоту, и ныне он с горделивой улыбкой и печатью власти на челе нависал над дубовым столом, как судия, готовый вершить судьбы. Он больше не был терпимым и кротким добряком с приветным словом и шуткой для каждого. Ныне он обретался в чертогах могущества и взвалил на себя бремя правления, и на лице его читались все тяготы этого груза. Мистер Мёрхед одарил Дэвида холодным, оценивающим взглядом и бездушно-вежливо поприветствовал его.
— Я призвал вас, мистер Семпилл, — сказал он, — в связи с обвинениями, кои вы предъявили в этих бумагах. Мы беседовали о них ранее. Волнения, охватившие страну, препятствовали созыву Пресвитерия, но я показал ваши записи кое-кому из братьев во Христе и узнал, какого они мнения. Мне также посчастливилось испросить совета у благочестивого лорда Уорристона[111], а он, как вам, безусловно, известно, искушен как в законе Божьем, так и в государственном. И ныне взял я на себя обязательство донести до вашего сведения наше решение, кое может считаться решением Церковного суда. Оно таково: ваши обвинения не несут в себе ничего существенного. Вам не достает доказательств, сэр. В этом, — он постучал пальцем по бумагам, — нет ничего, что способно заставить меня отнимать у кого-то время, столь необходимое для решения более насущных проблем.
— Я просил расследования, а не суда и вынужден продолжать его требовать.