А год спустя они повздорили из-за какой-то глупости, тут Зимберт был виноват, или невыносимый возраст его, или то, что он почти год уже занимался кикбоксингом и тоже кое-чему научился – но глупо и отвратительно вел он себя тогда, и упомянул нехорошо эту, в черных чулках – и брат, первый раз в жизни, врезал ему, не кулаком даже, а ладонью – но так, что совсем перестал Зимберт что-либо соображать, а щека – взбухла мгновенно и вскаменела. Брат ушел, а он, глотая жестокие слезы, твердил себе:
– Никогда, никогда больше, все!.. – и сам не понимал, что должно это означать.
А потом они, конечно же, помирились. Брат с той, в черных чулках, жил теперь на съемной квартире, у него стали появляться деньги, брат заезжал к ним на собственной машине, и та, в чулках и с глазами порядочной девочки, поднималась иногда вместе с ним – неизменяемая, одним появлением своим вносящая жаркую тревогу и смятение – и болтала запросто с Зимбертом, ведь он был почти родственник, он стал бы вот-вот родственником…
…и мать сказала: все – мы не сможем больше жить в этом городе! Нам нельзя здесь жить! Я – не могу больше здесь жить!
А отец промолчал – ему нечего было сказать. Отец вообще перестал с кем-либо разговаривать. Кто-то безжалостный и чужой, с мертвыми мясными глазами, ударил что есть силы локтем в зеркальную гладь, на тысячу расплескав осколков, и сказал: «Если сможете – соберите!»
Брат, чемпион Республики, сидел теперь в СИЗО, и каждые две недели мать носила ему передачи. Брат и еще восемнадцать человек – почти все из той самой ОПГ, что два с половиной года держала в липком, томительном страхе треть бизнесменов города. И шесть убийств, и трупы в лесополосе – собрать осколки было нельзя.
Можно было – ходить в суд – а слушание длилось бесконечно долго – можно было пытаться вытащить на себя взгляд с другой стороны – но брат, в том самом костюме Сборной, каким он так когда-то гордился, редко поднимал глаза – все заседание он проводил в одной позе, опустив скуластое лицо на крепкие кисти рук, а когда его вызывал судья, вставал и говорил глуховатым, заметно чужим голосом.
И лишь когда зачитывали такое, чего не могло быть, чего не должно быть – но что все-таки было, и жена одного из убитых кинулась к клетке, и кричала иступленно и яростно: «Расстреляйте этих подонков прямо здесь, дайте мне автомат, я сама расстреляю! Ну дайте, дайте, будьте же хоть раз людьми!»
И, вцепившись в прутья так, что ее долго не могли, а может, и не хотели оторвать, поворачивая растерзанное болью лицо свое поочередно к каждому из сидевших на черной скамье, со страстной, блаженной, всесокрушающей ненавистью вопрошала: «А убивал? Помнишь, как убивал? Ну вспомни, сука, вспомни – как убивал!», и в воздухе стоял полугул-полустон, воздух дрожал и плевал электричеством – тогда, на недолгие секунды, брат вышел из анабиоза, отпрянул и поднял глаза, и взгляд его заметался, запрыгал, попал на мгновение в зрачки Зимберту, и такое увидал Зимберт в этом взгляде, что и годы спустя не мог забыть, вытравить и стереть – а после брат сел и сидел без движения.
И девушка его, несостоявшаяся жена, тоже ходила в суд и сидела там, отчужденная и прямая, и тоже слушала то, чего нельзя было слушать, и приходила к ним домой, глядящая поверх, через и сквозь – глядящая и не видящая – и долго оставалась у мамы в глухой и жаркой, без света комнате – но собрать осколки было нельзя.
Брат получил двадцать три года, а самому ему был двадцать один – и, видимо, все для себя решил. Хотя нет, не так. Задолго до приговора, видимо, решил, а сразу после – вскрылся ночью в тюремной хате. И это, возможно, не худший был из исходов.
И, когда случилось это, она продолжала еще какое-то время бывать у них, одетая теперь совсем по-другому – а после исчезла, растворилась, развеялась в большом городе.
Да и сам Зимберт давно уже не был маленьким – он, как и брат его, занимался спортом, он учился в Университете, и закончил его, и тоже ходил неверными тропами, исчезал и возвращался, многое, как водится, успев растерять – но речь сейчас не о том.
Просто была обычная ночь, и обычная ночью бессонница, он прогулялся к Вокзалу и купил водки, и возвращался к себе, когда к нему подошла, предлагая себя, не самая свежая тетка – это тоже было привычным, и он, коротко взглянув, привычно отказал – он не нуждался тогда в продажной любви.
Женщина, не особенно настаивая, покачивая тяжелыми чересчур бедрами, побрела на цветные огни – а он, Зимберт, сворачивая за угол, вспомнил, у кого видел когда-то такие вот, серые и близорукие чуть-чуть глаза.
Он вспомнил, и повернулся даже, чтобы окликнуть – а все же не стал этого делать: ведь, в свете сомнительном фонаря – он легко мог ошибиться.
Он, скорее всего – ошибся.
И, оказавшись через семь минут у себя, он выпил и лег спать – и снов никаких не видел.
По другую сторону окна