– Идём отсюда... – также шёпотом предложила Таша.
– Нет, – отрезала Иветта, – иначе то, о чём мы говорили просто слова.
'Ты говорила', – хотела поправить Олеся, но промолчала.
– Все вместе только, хорошо? – попросила Таша.
– Готовы? – Настя зашла сбоку, – Насчёт три. Один, два...
То ли тень от свечи, то ли чья-то дрожь, но Борода будто бы пошевелился, и нервы не выдержали у всех, кроме Олеси. Таша, завизжав, ткнула мужичка, Иветта намертво вцепилась в него и только Настя вколачивала удар за ударом. Все вместе они повалили Бороду на пол, сдавили, вцепились отросшими и обломанными ногтями, били об утоптанную как на гумне землю, царапались, метали и рвали, пока не отпрянули, тяжело дыша злостью, потом и несколькими днями плена.
Растерзанный мучитель лежал на полу.
От мужичка осталась затёртая овчина, россыпь продолговатых сосновых шишек, клубок переплетённых корней, пук соломы, два кружочка золотистого мха и пористый кусок пемзы.
– Это чучело? – прошептала Олеся.
Иветта вдруг завизжала. На неё уставились и застыли, раскрыв рты.
По грязной футболке двигались почкообразные силуэты. Ярко-зелёные изображения, похожие на амёб, кружились как два зародыша в неведомом и чужом чреве. Иветта попыталась прогнать рукой оживший рисунок, но только размазала амёб в кислотного вида спираль. Она закрутилась и стала просачиваться сквозь ткань. Иветта с криком сдёрнула футболку. По телу, протянувшись от плеча до бедра, ползла татуировка. Линии её сплетались в жгуты и косички, стягивая невозможно белую грудь тонкими чёрными путами. Контуры татуировки размыкались, и каждый разъятый узор впивался в тело ломкой паучьей ножкой.
– Бред, просто бред... – отступая, лепетала Таша, – это всё грибы... Грибы!!!
Иветта скинула оставшуюся одежду и безостановочно тёрла себя, будто заразилась чем-то чесучим. В ломкое белое тело затекали тени. Девушка дрожала, и разрастающиеся тенёты оплетали её.
– Ааа-ааа-а-а!
Настя судорожно ощупывала лицо, из которого, будто тянули невидимыми клещами, вытаскивались бусинки и шипы. Они оттягивали кожу, на ней выступала кровь, железки выдавливались из прокола и глухо падали на земляной пол. Тело Насти стало мягким как тесто, и что-то мяло его, скатывало и разглаживало. Вдруг Настю понесло на Иветту, и вжало друг в друга. Подруги переплелись, просачиваясь телами, пока не осели на пол рыхлой совместной массой. Тело Иветты оказалось сверху. Оно выгнулось, выпячивая заросший лобок. Волосы в паху разбежались маленькими паучками. Обнажилось запревшее лоно. Татуировки, сблизившись, зазмеились, шлёпнувшись на пол клубком плоских чёрных змей. Рисунки обратились в хвосты, языки, шнурки, устремившиеся в тёмный, сразу зашуршавший угол.
Оттуда вскрикнула Таша, и свеча в её руке погасла.
Темноту наполнили хрип проколотых горловин, довольное лопание пузырящейся жижи и хлюпанье, будто что-то толкли. Густо запахло землёй и кровью. Раздалось шлёпанье, какое бывает, когда быстро пробегают по мелководью.
Трясущуюся от страха Олесю окружила плотная темнота. Нашарив коробок, девушка зажгла спичку. Пламя высветило стонущие, проваливающиеся друг в друга тела. Они боролись между собой, словно жидкости с разной плотностью. Олеся вскрикнула и выронила спичку. С пола зашипели, как от ожога. Следующую спичку девушка подняла повыше, стараясь не смотреть вниз. Олеся искала Ташу, которая могла залезть на полати.
Таша пришла сама – опрокинулась томным влажным туманом, в котором повис одинокий клычок, похожий на долечку чеснока. В тумане проглянули грустные большие глаза, и Олеся вдруг увидела, что Таша, ещё живая и телесная, растянулась по всей клети, исчезающая, затёртая, превращённая из крови в воду. Она налипла на воздух и была тем, чем дышат, с каждым вздохом просачиваясь в дерево, лавку, ведро.
Дрожащей рукой Олеся залезла в туман. Потянув зубик, она почувствовала упругое сопротивление, будто взялась за заглушку в наполненной ванне. Послышался стон, и размывшаяся Таша начала улетучиваться. Жижа на полу забурлила. Глаза в ней собрались вместе, как желтки у яичницы.
Не выдержав, Олеся рванулась к двери.
Светлица была залита красным светом. За окном тлел закат. На подоконнике стояла миска с розоватым молоком. В нём плавали мёртвые мухи. Из носика чайника на столе поднимался алый пар. Вешалка пустовала десятком крючков, и от этого стало нестерпимо страшно, будто Борода жил не один, сейчас скрипнет дверь, и ОНИ начнут входить в прихожую, сгрудившись там молчаливой мшистой толпой.
В чулане всё ещё выло и хлюпало, но вой раздробил размеренный пóстук, будто подсчитывали что-то бесстрастные костяшки счётов. Это щёлкал сам дом – ставнями, печкой, чердаком. В стуке слышалась секундная стрелка, отмеряющая срок. Шажки её были сужающими, режущими тело, время, закат. Дом отзывался на стук нажитым безлюдным уютом. Находиться здесь, среди чайника и рушников, было ещё жутче, чем в чулане, словно в светлице обильно жили, а потом это вдруг всё прошло.
Олеся выбежала на улицу.