Читаем Заразные годы полностью

Что я умру — уже не жалко: когда кругом такой лубок, такой бобок, такая свалка, то смерть — как дембель[84], видит Бог. С годами все пребудем в нетях — патриций, раб et cetera. Досадна только радость этих — «Давно пора! Давно пора!». Что день грядущий мне готовит — не угадать, да и на кой… Но не хочу давать им повод для псиной радости такой. Не то ужасно, что закроют, — кто в нашем Риме не сидел! — а то ужасно, что завоют, благословляя твой удел, как и положено калекам, гибриду жабы и свиньи: мол, пусть теперь читает зэкам стишки и лекции свои! Да, мы знакомы с этой злобой, ее вкушали с детских лет: а что ж ты думал, ты особый? У нас особых в Риме нет! Оставь пустые отговорки, нам всем видна твоя вина, пойди, понюхай нашей хлорки, покушай нашего говна! А что ж ты думал — вы элиты? Вы золотой запас страны? Поди-ка ели повали ты: у нас, голубчик, все равны. Кто оторвался от народа и думал жить наоборот, тот по закону бутерброда как раз и шлепнется в народ. Иди, умри на лесосеке, валяй, порадуй этих всех, все режиссеры гомосеки (а в Риме кто ж не гомосек?). Порою, слыша эти вопли в такие пасмурные дни, я даже думаю: не в гроб ли? Но и за гробом есть они.

Они там есть, в таком же виде, во весь размах, со всех сторон. И вот я думаю: в Аиде наказан будет не Нерон, и не палач, что делал больно, и не солдат, что охранял, — ведь их работа подневольна, за что бы им такой финал? Наказан будет злопыхатель, ты, обладатель мертвых глаз, свидетель, тихий обыватель и потребитель номер раз. Напрасно будешь ты молиться и тщетно каяться во зле, публично будешь ты вариться в кипящем адовом котле, туда спихнут тебя, иуду, в бурнокипящее говно.

Но я злорадствовать не буду.

Мне это счастье не дано.

Открытка

Ко Дню Москвы.

Ну, с днем рожденья. Грустно было к маю, еще грустнее стало к сентябрю, — но с днем рожденья. Плохо понимаю, кому пишу и с кем я говорю. Мы оба изменились, охладели, пошла совсем иная колея, но я тебя любил на самом деле и поклянусь, что ты была моя. Я знал тебя и рыже-золотою, и неприступной, гордой, ледяной, и понимал, что я тебя не стою, но понимал и то, что ты со мной. Ты отзывалась мне согласным эхом, всех лиц родней казался твой овал… Припомни, кто в тебя не понаехал, кто только на тебе не побывал! — но я же не такой охотнорядец, чтобы глумиться с высоты Ленгор… Мне нравился и вешний твой нарядец, и тяжкий, душный, зимний твой убор. Пускай мое признанье ты похеришь, пускай ты горе гордому уму, — но мне плевать, что ты слезам не веришь: я, знаешь, сам не верю никому. Меня не греют древние преданья — утеха патетичных дураков, — и горькие надрывные рыданья про сорок златоглавых сороков: твой нрав, по счастью, не патриархален, скорее он циничен и удал, — и близок мне, и я немало спален в твоих районах спальных повидал, и знаешь, эти спальные районы, как будто на краю, на берегу, — люблю сильней, чем шпили и колонны, а стиль вампир я видеть не могу. И я любил тебя какой угодно, без умиленья, вне добра и зла: ты несвободна, ты неблагородна, но все-таки уютна ты была. Теперь, читая сети или чаты, смотря на дорогое торжество, — я вообще уже не знаю, чья ты, и плохо представляю, для кого.

Для хипстеров? Но этот тип повымер, как будто весь всосался в телепорт, и не для них стоит святой Владимир, как не для них стоял уродец Петр. Вся эта хреновация и плитка, столь ценная, что страшно наступать, хотя ее укладывают прытко, а ровно через год кладут опять, — чьим щупальцам она потребна резвым? А клумбы? А арбатские скамьи? Все вашим детям! — утверждает Ревзин, но эти дети явно не мои. У Борхеса — уверен, кто-то помнит, — люблю рассказец, стройный, как сонет, как он кружил по лабиринту комнат чудовища, гонца с других планет. Напрасно он гадал о форме тела: все было хаотично и мертво. Вся мебель так ползла, лилась, висела, что непонятно было: для кого?! Вот так и я из-за родной калитки смотрю на это все и не пойму: кому все эти площади и плитки, и новостройки пышные — кому? Кто эти люди, что придут на смену моим друзьям, растаявшим, как дым, тебе и мне, нацболу и нацмену, и даже ненавистникам моим? Их, верно, убаюкивают сказкой про Трампа, «Брекзит», хунту и Донбасс; их, верно, кормят сечинской колбаской, в ответ они дают кишечный газ — и продают в Европу, Боже правый! Им дорог Крым, но Турция милей. Они гордятся дедовскою славой и тратят миллиард на юбилей. Да нам не жаль. Рыдайте, нищеброды. Уважьте силу нашего ворья.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Стихи. Басни
Стихи. Басни

Драматург Николай Робертович Эрдман известен как автор двух пьес: «Мандат» и «Самоубийца». Первая — принесла начинающему автору сенсационный успех и оглушительную популярность, вторая — запрещена советской цензурой. Только в 1990 году Ю.Любимов поставил «Самоубийцу» в Театре на Таганке. Острая сатира и драматический пафос произведений Н.Р.Эрдмана произвели настоящую революцию в российской драматургии 20-30-х гг. прошлого века, но не спасли автора от сталинских репрессий. Абсурд советской действительности, бюрократическая глупость, убогость мещанского быта и полное пренебрежение к человеческой личности — темы сатирических комедий Н.Эрдмана вполне актуальны и для современной России.Помимо пьес, в сборник вошли стихотворения Эрдмана-имажиниста, его басни, интермедии, а также искренняя и трогательная переписка с известной русской актрисой А.Степановой.

Владимир Захарович Масс , Николай Робертович Эрдман

Поэзия / Юмористические стихи, басни / Юмор / Юмористические стихи / Стихи и поэзия