Мучительность трагедии претворяется в совершенство мысли и красоту слова – преодолевается особенным соединением глубокомыслия и легкости, скудной сцены и богатого воображения, жгучей остротой совмещения несовместимого – наподобие трагикомического завершения моцартовского «Дон Жуана». Трагикомична сцена смерти Фауста – не просто трагична, не просто величественна. Она выспренне уничижительна: Фауст, отяготивший свою душу сознательными (отнюдь не невольными!), мрачными преступлениями, Фауст, бездумно мудрствующий, у которого слово гротескно-трагически разошлось с делом и дело со словом, произносит свои знаменитые хрестоматийные строки: «Лишь тот, кем бой за жизнь изведан, // Жизнь и свободу заслужил». Разумеется, в этих словах нет хрестоматийной, отвлеченной «правильности»: произнесенные не вовремя и не к месту, они свидетельствуют не только о не преодоленном поныне трагизме человеческих устремлений, но и об извечной «иронии истории»… Последний вывод мудрости Фауста, человека дела
, – это чистое слово, к которому не подступишься с делом, и слово сказано в кричащем одиночестве. Гёте же никогда не забывал о «Дон Жуане», о «Волшебной флейте»: «…Музыке следовало бы быть в характере „Дон Жуана“, Моцарту надо было писать музыку к „Фаусту“…» – говорил Гёте Эккерману (12 февраля 1829 года). Моцарту, не Бетховену. Гёте знал, что говорил: в XIX столетии это гётевское редкостное сочетание серьезного и несерьезного, настоящего и кукольного в таком произведении, вызывавшем к себе благоговейные чувства, плохо воспринималось; невольно делали крен в сторону «чистого» и тяжеловесного глубокомыслия (если вторую часть «Фауста» вообще удостаивали уразумения, что тогда бывало редко!). Два великих композитора XIX века, которые целиком положили на музыку финал «Фауста», – Роберт Шуман в «Сценах из „Фауста“ Гёте» и Густав Малер в Восьмой симфонии (уже в начале XX века) – делали естественный для них упор на возвышенно-патетической, священной, экстатической стороне сюжета и текста. И все это есть у Гёте, но воедино с этим сходится колкость, острота, смех – и целое множество неуловимо музыкальных и неуловимо своеобразных, при всей своей отчетливости, интонаций. Все они вместе вовсе не устремлены – напрямик – в неземное, но органично и естественно связывают небесное с земным, вечное с преходящим, небеса и скалы, воду колодца и воду вечную. Куда бы ни заносила фантазия, всегда надо чувствовать, осязать у Гёте ненастоящую, бутафорскую сторону всех предметов – вроде «адской пасти», какую велит принести Мефистофель чертям. От «ненастоящего» – и гётевское настоящее, серьезное и суровое, как он его задумывал: все происходящее – это пример, притча, задача мысли. «Фауст» – не трагедия, поэма! Нет, не поэма – это театр! Нет, то и другое, вложенное в особое единство. Сколько бы ни было стилизованного в заключительной сцене «Фауста», она для Гёте прежде всего была очень естественной – ее, по католическим образцам, создавал «твердый в Библии» протестант. Она была естественной уже потому, что представляла собою настоящий апофеоз образности, языка мифа, символа, аллегории, которыми пользовался автор поэмы-трагедии, с тысячью ее проносящихся мимо образов-олицетворений.«Фауст» охватывает все
бытие – в представительных образах. Создававшийся беспримерно долго, «Фауст» – это целое. Не то, что называют органическим целым, а целое высказывание об органическом бытии мира. В нем внешнему сюжету отведена вторая роль, а первая – охватывающему все в мире принципу роста-восхождения вверх, ввысь, к лучшему, к самосовершенствованию. На языке «Фауста» – это Эрос, Любовь. Сюжет представляет идею «Фауста», как актер представляет персонаж, как кукла – живого человека. «Фауст» весь, в целом, есть образ растущего к своему самоосуществлению бытия – человеческого, культурного, общественного.А как форма
целого «Фауст» не столько «органичен», сколько «сверхорганичен»; нечто обычное в нем – разрыв внешних связей, резкая смена сцен и образов, перелет через времена, череда персонажей, реальных, мифологических, аллегорических. Сцены-шествия, маскарады – первоочередной для «Фауста» способ разворачивания материала. Такой принцип, еще сгущенный в «Вальпургиевой ночи», в «Классической Вальпургиевой ночи» и других подобных сценах (самые органические части «Фауста»!), пронизывает все произведение. Поэма и трагедия «Фауст» есть представление, в котором действуют люди и идеи.