«Вот и вся идейность их высокоблагородия! – мысленно усмехнулся Пасюк. – Детишкам на молочишко набрать, да за «бугор» удрать. Падаль! А меня с Родей в «расход»… Погоди, погоди, а ведь на этом можно и сыграть!!! Алчность завсегда пороком являлось!»
– Что молчишь-то?! Золотишко у тебя откуда? Язык проглотил?! Так обратно вытащим!
– Монгол в мешочке бросил, – усмехнулся Пасюк, с удовольствием видя, как наливается краской крысиная физиономия Сипайлова, однако затягивать удовольствие не стоило – руки и ноги связаны, а китаец снова стал приближаться к нему мелкими шажками.
– Монгол бросил, тут парень не лгал! – он пожал плечами, демонстрируя спокойствие: страх внутри отступил – за жизнь можно и нужно побороться. – Юноша просто ничего так и не понял. А золота было почти на четыре фунта – половину забрал у меня капитан, а другую разбросали казакам.
– Четыре фунта?! – лицо Сипайлова покрылось дивными багровыми пятнами – было видно, что его давит «жаба», и Пасюк решил «ковать железо», пока оно горячо.
– Это из тех турсунов, что дал мне Панчен-лама, там было пудов семь… – Александр говорил глухо, демонстративно через силу, будто выдавливая из себя слова.
– Семь пудов?!
На полковника было невозможно смотреть без смеха, но сейчас было нельзя показать даже тени улыбки.
«Процесс пошел, как любил приговаривать последний генсек КПСС. Клюет рыбка, клюет! Главное, не переборщить, он же – бдительная сука, может и подвох заподозрить!»
Легенда счастливо приобретенного золота выстраивалась в мозгу стремительно, толстой стенкой, кирпичик к кирпичику. Вот только излагать ее Пасюк не собирался, он готовился перетерпеть жуткую боль, дабы потом показать, что только под ее натиском «выдал» Сипайлову легенду о золоте, лежащем грудами в таинственной пещере у одного из дацанов. И хрен кто, кроме него, туда отвести может…
– Что у тебя?!
Голос вошедшего в камеру Унгерна прогремел подобно грому. Сипайлов и Пасюк вздрогнули одновременно. Генерал, не дожидаясь ответа, взял со стола листки с «показаниями» и быстро пробежался по ним глазами. Лицо его оставалось недвижимым, только в глазах ярче разгорелось пламя безумной жестокости.
– Бурдуковский! Этих агитаторов сейчас же закопать с жидами вместе. А ты немедленно арестуешь всех перечисленных!
Отдав приказ начальнику контрразведки, барон вышел столь же стремительно, как и появился. Однако в камере остался давешний урядник с двумя казаками его личного конвоя, подхватившие Пасюка под руки – приказы Унгерна выполнялись незамедлительно!
Единственное, что успел сделать Александр, – перехватить взгляд Сипайлова, направленный в спину генерала – жуткая смесь лютого разочарования и дикой злобы…
Родион Артемов
– Ты не бойся, Родя, будет больно, а потом все…
Голос Пасюка доносился тихим журчанием ручейка. Если бы не это, то Артемов бы уже сошел с ума, бесповоротно.
Вот только ответить ему Родион не мог – изувер барон, чтоб его в аду на сковородке жарили, приказал пришить язык к губе. А потому несчастный парень сейчас мог только мычать, но и этого он не делал из-за страха быть услышанным теми, кто сюда уже прибежал на поживу и кровавое пиршество.
Ночь была полна необычайных звуков, леденящих кровь в жилах. Хорошо слышался скулеж и повизгивание, но не испуганное, а жуткое в своей кровожадности, словно плач детей, причем не страшащихся чего-либо, а упыриный, в котором звучало одно яростное вожделение.
И от этого все его тело, закопанное по шею в холодную землю, крепко стиснутое ремнями, покрывалось мурашками.
Из темноты, совсем рядышком доносилось хриплое пение на незнакомом языке – идиш или иврит – этого Родион не знал. На соседнем пригорке унгерновские палачи закопали целое семейство евреев, пойманных и истерзанных.
Старики-родители, которых Артемов плохо разглядел, так как от боли глаза постоянно слезились, их дочь, или, скорее внучка, совсем молоденькая, истерзанная, зверски изнасилованная – она еле передвигала ноги, идя к месту казни, сопровождаемая гнусным смехом казачков, делящихся между собою мерзкими комментариями.
Сейчас он ненавидел их до ломоты зубов! Люто! И проклинал тот день и час, когда сам нацепил лампасы по дурости в поисках своего места в той России. В дерьмо добровольно залез…
– Ты не осуждай их! – Пасюк словно прочитал его мысли. – Война жестокая вещь, а гражданская вдвойне лютая. Ты видел все ее стороны – жалости тут не ведают. А мы с тобою на этом кровавом пиршестве всего лишь пища, а не едоки. Не нужны в этом мире, отринул он нас…
Сейчас Артемов высказал бы Пасюку все, что думает по данному поводу, вот только промолчал, даже не замычал, впервые в жизни понимая, как чувствует себя загнанная лошадь, которой пасть разорвали железом. А Пасюк продолжал тихо говорить, как бы успокаивая и его, и себя:
– Испытание нам дано, Родя, в наказание и во искупление. И м дано! Вот и мучаемся сейчас, потому что болтались в той жизни, как дерьмо в проруби… Жить нужно, а не выжидать момент, когда хавку послаще дадут… Ну ничего, завтра мы снова проснемся в сарае, буран пройдет…