Сказать короче, классицизм академизируется и историческая живопись, призванная быть его вершиной, ждет лучших времен и свежих импульсов, а еще, заметим кстати, и новых переводов мифологических сюжетов, поскольку в XVIII столетии пользовались сомнительными и выхолощенными французскими. Некоторые из этих импульсов обновления придут в первой половине XIX века из живописи жанровой.
Попытки жанровой живописи
Казалось, в конце XVII столетия, когда в русской иконописи прирастала и пышно цвела повествовательность, можно было ожидать скорого рождения бытового или, по академической иерархии второй половины XVIII века, «малого исторического» жанра. Но и в процессе петровских реформ и после них это ожидание не оправдалось. Интерес к бытовому аспекту жизни человека не оказался столь сильным, как внимание к самому человеку, его истории, к городу, обретавшему новый облик. Пафос общественного и государственного строительства не находил в частной жизни материала для своей реализации. Ведь жанр неизменно предполагает вкус к тихому обаянию повседневности и милым прелестям плавного течения жизни. Оттого-то и цвел он на протестантском севере Европы.
Между тем уже и сам Петр к концу царствования обращает свой взор не столько на протестантский Север, сколько на католический Запад, мирволит не так нидерландскому, как французскому опыту, приглядывается уже не к одному Амстердаму, но и к Парижу. Пройдя в 1690–1710-е годы искушение духом протестантизма, предписывающим полную меру ответственности не только за каждое деяние и слово, но за всякое намерение и помысел, отрицающим тайну исповеди и отпущение грехов, исключающим покаяние как память греха без боли и как нравственную анестезию, не дающим возможности «начать жизнь сначала», «открыть новую страницу», не сумев примирить крайнюю степень такой ответственности с рабством своих подданных, Россия стала усваивать уроки «новокатоличества», уже прошедшего горнило конфессиональных реформаций, уроки поисков лада между новым, персональным состоянием «Я» и вероучением, между имперским «мы» и малолетней «персоной», между положением человека, «уложенного в основание пирамиды», и требованием власти проявлять изобретательность, инициативу, предприимчивость[77]
и мужество.Мужество?! Да ведь только ленивый не заметил, что в XVIII столетии в России правили по преимуществу женщины, будто провидение намеренно поставляло на престол почти единственно «прекрасный пол» в такое жестокое, непростое и мужественное время, сочащееся кровью, потом, спермой, желчью, слезами, и снова кровью с потом, и опять желчью со слезами, и наново спермой с кровью. Ну, не прихоть же это судьбы и не пустая случайность! Здесь — очевидный замысел и расчет, смягчающий, сглаживающий «позитуру рожи» века. Грандиозная и холодная, продуваемая всеми ветрами «постройка» Петра требовала обживания, отделки, обуючивания, озабочивания «бон-тоном», сервировкой, модой, этикетом, оперой, меблировкой, кулинарией, музыкой, прислугой… Следующие одно за другим царствования этих дам, охочих до увеселений, светскости, жовиальности, уборов, нарядов, жантильности, «машкерадов», комильфотности, приборов, гривуазности, фейерверков, мадригалов, экзерсисов, лоска, галантности, махания, бетизов, шарма, куртуазности, балов, дали нашей культуре искренность и натуральность, естественность и раскованность в усвоении иных вкусов и присвоении чужих правил, что и подарило нам в итоге Пушкина и Толстого, Баратынского и Чехова, Тургенева и Пастернака, Гоголя и Маяковского. Могучую, но условную графику великого петровского «чертежа» при помощи женщин следовало заполнить воздухом, водой, землей; условную линию горизонта необходимо было обжить, наложив по ней гумус и культурный слой, напустив над ней запах и «амбре», дабы оторвать прежнее от нового, а «Я» от «мы». Не разрешив окончательно этих противоречий, не даровав гражданских прав редкому тогда третьему сословию, русская культура встает на путь импорта образцов голландского, фламандского, немецкого жанров, украшавших интерьеры новых дворцов и старых хоромин в качестве «экзотов». (Неслучайно все российские коллекции этих произведений берут свое начало в первой половине XVIII в.)
Тем не менее в небольшом количестве картины бытового жанра в начале второй половины столетия стали возникать, но как бы случайно, не составив закономерной линии развития и целостной общности. Первое известное нам жанровое произведение XVIII века — холст «Юный живописец» (между 1765–1768 гг. ГТГ). Он долго искал своего автора и приписывался то Лосенко, то кому-нибудь другому. Наконец за ним утвердилось имя Ивана Фирсова — мастера декоративных панно и театрального декоратора.