Чужой видится в этой патоке пристойности и в меду благообразия серия нищих Ивана Ерменева, как изгоем — первым «люмпеном» русской живописи — был и он сам, «не удостоившийся поведением, но успевший пред протчими в талантах», по мнению преподавателей Академии. Его акварели «Нищий и нищая» и «Поющие слепцы» (1760-е-1774. ЕРМ) столь неожиданны в беспросветности своей интонации, в почти монументальной самодостаточности, в неразговорчивой компактности силуэтов, в нарочитой уплощенности фигур, в замкнутой обобщенности абрисов, в поразительно низко взятом горизонте, в скудно сером, почти гризайлевом колорите, чурающемся даже охры, что исследователи русского искусства XVIII века все время норовят найти хоть какие-то разумные объяснения причинам этого рыдания, не имеющего ничего общего ни с сюсюканьем глядящего на Ерёза Якимова и другими неизвестными авторами неизвестных сельских праздников[82]
, ни с этнографической точностью выполняющего государственный заказ Эриксена, ни даже с «шарденовской нотой» Фирсова или Шибанова. Загадочный Ерменев будто задает гоголевское печалование о том, как «грустна наша Россия» до Еоголя; скорбит о народе до всех Некрасовых и Перовых; ерофейно юродствует за два века до Венички Ерофеева… Даже знатному «пироману» русской живописи XVIII века И. М. Еанкову, пытавшемуся создать некий средний жанр, сочетающий в себе элементы бытописания, пейзажа, а то и исторической картины и пугавшему всех трагическими эффектами своих крупномасштабных полотен, не удалось достичь того градуса трагизма, что видится нам в Ерменеве. Его написанный по программе «на соискание звания академика ландшафтной живописи» «Пожар в деревне в ночное время» (1773. ЕТЕ) ничуть не членораздельнее сочиненного спустя десятилетие «Тайного крещения» (1782. ЕТЕ). Избранный Танковым жанр ночного катаклизма позволял ему счастливо избегать всех проблем исторической живописи, бытового жанра и пейзажа, пытаясь завлечь публику декоративными контрастами света и тьмы.Промежуточное положение между портретом, жанром и пейзажем занимали немногочисленные, но зато огромные и многофигурные композиции вроде «Екатерины II, путешествующей в своем государстве в 1787 г.» неизвестного художника последней трети XVIII века (ГРМ), где без излишних фантазий простодушно иллюстрируется идея «просвещенного монархичества при представленном мнении всех сословий российских». Такие официозные шедевры общеевропейского, а то и трансконтинентального «воляпюка»[83]
призваны были показать, как подданные российской императрицы «усыпают путь Ея цветами и радостными восклицаниями изъявляют, коликим удовольствием исполнены сердца их от лицезрения Матери своей и Обладательницы; другие повергают себя во благоговение к Ея стопам, принося Ей избраннейшие от своего имущества дары и возсылают к небесам мольбы о сохранении драгоценного Ея здравия». Живопись таких картин неизменно суховата, рисунок жесток и контурен, колористика бесстрастна. Язык же незамысловат и общеизвестен: троп «огнь просвещения», бесхитростно представленный факелом в руках императрицы; повсеместно ликующие подданные с цветами и плодами, т. е. с «приятностями и пользами», от оного просвещения проистекающими; стыдливо припрятанный в правой кулисе крест на церковной маковке в качестве эмблемы религии как непременной основы народной нравственности; квадрига белых коней, вносящая в эту партитуру мелодию Аполлона как знания и оправдывающая присутствие гениев, правящих колесницей; старики и дети как главные, наисчастливейшие среди счастливых поселян, взысканных царской щедротой; благостный пейзаж под неомраченными тучами небесами.