— Благодарю, не тревожьтесь. — Горчакову стало стыдно. Дважды он едва не убил этого человека. Впрочем, стоило — бестия…
— Понимаю, понимаю, — говорил Сяо Пей. — В жизни всякое случается. Справедливо сказано древними — не докучай. У господина, по-видимому, неотложное дело? Не смею мешать. Пощадите ничтожного червя, не плющите под пятой: видят боги, я вам еще пригожусь.
Конфуций поспешно откланялся. Вошла Ми, и время остановилось.
Горчаков ехал по ночному Харбину. Старый рикша[73] тяжело шлепал дряблыми пятками по нагретому асфальту; наплывали вереницы причудливых фонариков, вспыхивали яркие огни реклам. Как быть с Ми? Выкупить, дать мадам Цой отступное, жениться? Но все от него отвернутся, как от прокаженного, а остаться на чужбине без друзей — легче пулю в лоб. Впрочем, какие это друзья? Настоящие разметаны революцией, перебиты на фронтах гражданской войны. Поручик Брянский переметнулся, служит красным. Сейчас, наверно, воюет с немцами, воображает, что сражается за Россию. Горчаков зло усмехнулся.
Россия! Какая она? Голубое небо, могучие ели, сосны. В отцовском имении березовая рощица на берегу тихой реки. По утрам дворник расчищал дорожки, пьянящий морозный воздух бодрил, отдавал запахом палой листвы. Стучали в окно голодные синицы, перепархивали, качались на ветках; оживленно стрекотали черно-белые сороки, склевывали засохший шиповник багряногрудые пепельные снегири, каркал на дубу столетний ворон. Снег у гумна[74] прострочили заячьи стежки, мышковала на опушке, прячась за деревьями, пушистая огневка[75].
Вернется ли это? Вернется! И очень скоро. Германская армия очистит страну от большевиков и зазвенят-затрезвонят колокола по всей Руси.
— Направо!
Рикша послушно свернул на горбатый мостик, пахнуло прелью. Грязный, илистый канал, пологие берега, уткнулись в песок утлые джонки[76].
— Левее!
Рикша покорно мотнул головой, как усталая лошадь. Он дышал тяжело, с присвистом. Горчакову стало неловко: изголодавшийся человек… Следовало нанять молодого; все-таки подло ездить на людях. Не по-русски это…
Но вот и дом, грязно-коричневый, похожий на казарму. Горчаков ненавидел этот дом, давно собирался купить уютный коттедж на зеленой окраине.
— Stop running! Finich![77]
Рикша затормозил, худая спина напряглась, под пропотевшей рубахой резко обозначились лопатки. Рикша бессильно уронил лакированные оглобельки.
— Finich, — повторил Горчаков, расплачиваясь, и отраженное эхом слово прозвучало яростно и зло.
Послышались торопливые шаги. Горчаков обернулся, блеснуло в лунном свете лезвие, сильный толчок в спину, и Горчаков упал, ударившись коленом о тротуар, но тотчас вскочил, кривясь от острой боли. Нападавший, пригнувшись, юркнул за угол; рядом стоял монах в оранжевом хитоне.
— Вы спасли мне жизнь! Вторично!
Горчаков достал бумажник, монах покачал обритой головой.
— Деньги — прах. Горсть риса, глоток родниковой воды заменяют нам все ценности вселенной. Ступай с миром, — сказал он оцепеневшему рикше.
Рикша понесся как ветер.
Монах поднял валявшийся на мостовой кривой клинок.
— Тибетский. Сработан в обители живого бога[78], дабы вершить зло.
Горчаков взял у монаха нож и вздрогнул — нож предназначался ему. Кто же убийца? Голодный хунхуз? Наемный бандит? Чей-то посланец? Преступник ждал за углом; кто же заинтересован в его смерти? Уж не Конфуций ли, старая лиса? Не исключено. А может, полковник Кудзуки?
— Я хотел бы оставить этот нож… — Горчаков повернулся к монаху, но тот исчез.
Горчаков поднялся к себе, зажег свет, бросил нож на поднос в прихожей, где лежали вечерние газеты и письма, достал из бара коньяк, залпом выпил полстакана, пожевал дольку лимона и позвонил Кудзуки.
К телефону подошел Маеда Сигеру, узнав Горчакова, зашипел:
— Рад срышать. Рад. Господин порковник изворит отдыхать. Что дорожить?
— Я готов встретиться с вами в любом месте.
— Когда?
— Когда угодно. Хоть сейчас.
— Хорсё. Очинно хорсё.
Сигеру пообещал уточнить у Кудзуки время и место встречи и повесил трубку. Горчаков потер лоб, возможно, Кудзуки стоял рядом и слышал весь разговор. То-то радости у макак! А, гори они ясным огнем! В Азии поневоле сделаешься азиатом. Все мы чуточку потомки Чингисхана. Но каков этот солдафон Маеда!
Горчаков ошибся. Офицер японской императорской армии Маеда Сигеру был далеко не так прост и ограничен, как это казалось Горчакову и отчасти даже непосредственному начальнику Сигеру полковнику Кудзуки. Маеда Сигеру еще в спецшколе подавал большие надежды, и его не раз ставили в пример прочим. Маеда был ценен тем, что у него полностью отсутствовали качества, присущие большинству людей: жалость, сожаление, сострадание, сочувствие к ближнему были для Сигеру понятиями абстрактными. В этом курсанты и преподаватели убедились, когда первокурсник Сигеру выдал охранке Кёмпентай[79] товарища по взводу, который не хотел ехать на материк из-за больной матери. «У этого Сигеру нет нервов, — говорили преподаватели. — Он далеко пойдет».