Пленный, тяжело опираясь о измызганную деревяшку, затравленно следил за Волосаном, толпа молчала, ожидая страшного. А Волосатов все ходил, щупал. Старик крестьянин робко заступился за секретаря — убогий, что с него взять? За деньги согласился в сельсовет пойти, в поле не работник, Мохов молчал, а Волосатов все ходил да щупал.
— Кормлен ты, сынок, и вовсе никудышно — то-щой. Партейный, поди?
— Коммунист…
— Коммуния, видать, не шибко об вас печется. Эн, ребрия торчат. А порчишки сыми, сыми…
— Убей сразу, Мохов. Не измывайся.
— Молчать! А ну, вытряхните его из порток!
Младшие Зыковы кинулись, угождая атаману, но Ефрем цыкнул на них, отогнал. Окупцов — силища у мужика медвежья — подсобил Волосатову. Тот обрадованно потер руки, осмотрел парня.
— Одни мослы! Ты, сынок, покеда прикройся, неча народу срам казать. Постой, я за струментом смотаюсь…
Майдан[92] замер. Крестьяне, согнанные бандитами, не дышали. Ефрем шепнул Мохову:
— Может, шлепнуть краснюка?
— Зачем? Сейчас цирк будет.
Если бы Мохов знал, что произойдет, он уложил бы страдальца немедленно! Прибежал запыхавшийся Волосатов с холщовой сумой. Кинул на землю, нашарил нож, направил лезвие на оселке, срезал ноготь.
— Хорош! А что у тебя, сынок, на спине? И в боку дырка. Вилами маненько поучили, конокрад?
— С германской. Осколок. И пулей задело.
— Как шкуру попортили!
Ефрем неуверенно тронул Мохова за рукав и оцепенел. Ойкнула, истошно заголосила какая-то молодка, хором завыли бабы. Все, в том числе и бандиты, бросились врассыпную. Остался только бесстрастный Окупцов…
Учинив дикую расправу и наспех пограбив, банда запылила прочь. Проезжая мимо майдана, конники шептали молитвы и крестились, с ужасом косясь на виселицу.
— Раздел я его, — объяснял Волосатов. — Чтобы соответствовал. Теперь он как есть красный, а на крылечке его шкура валяется. Порченая она, никудышная. А вешал Окупцов, мне здоровье не указывает, килатый[93] я…
Дед Андрон, опрокинув стаканчик, с голодухи охмелел. Завел было про бой под Мукденом в русско-японскую войну, но слушателей не нашлось: эту историю в деревне и стар и млад знали наизусть. Много лет старик, подвыпив, излагал ее первому встречному. Лишенный аудитории, дед загрустил, упер голубые, как летнее небушко, глаза в Волосатова.
— Ты што, лихоманец[94] тя зашиби, под святые иконы воссел! Ответствуй, вражина, чего молчишь, как удавленник?
Палач обгладывал мозговую косточку, выуженную из студня, обсасывал сочные мослы, крошил хрящики острыми черными зубами, щерил квадратный лягушачий рот.
— Чего скалишься, нехристь? Зубищи щучьи выставил.
Мохов недовольно повернулся к старику:
— Уймись, дед. Не обижай.
— Энтова обидишь! Который его обидит, часу не проживет.
— Хватит, старик, отступись!
Мохову неприятно. Он и сам недолюбливал ката, давно пристрелил бы его, кабы не нужда. Ефрем моргнул младшему, расторопный Венка сгреб старика в охапку.
— Айда, дедуня, на воздушок — проветримся. Ах ты мой маленький!
— Титьку ему дай! — заржал Савка. — Да гляди, чтобы не напрудонил[95]…
Схватив початую бутылку, Венка вышел из избы, опустил деда на траву.
— Вот здесь лучше. Глянь, какая благодать, — солнышко светит, сена пахнут.
— Истинно, истинно, — соглашался пьяненький дед, потягивая из бутылки.
Усадив старика на завалинку, Венка вернулся в дом. Дед Андрон приманил пушистую вогульскую лайку[96], невесть кем завезенную сюда, доверительно загудел в острое ухо:
— Змей, Волосан! Убивец, самый христопродавец. А они его — под иконы. Это как?!
Лайка повизгивала.
Горчаков коротал дни в напряженной работе. Возился с картами, вымерял, прикидывал, подсчитывал километры, пытался представить местность, где предстояло действовать. Ему деятельно помогал Лахно, он многого не понимал, но не стыдился переспрашивать. Это раздражало, но Горчаков понимал: плешивый будет хорошим помощником, службист! Лахно мог неделями не спать, обходиться без пищи и воды, пробираться непроходимыми дебрями, разжигать костер под проливным дождем. Он в совершенстве владел стрелковым оружием, мастерски метал гранаты, пулеметчикам помогал разбирать и смазывать пулеметы.
— Какими системами владеете? — спросил его на стрельбище Горчаков.
Лахно щелкнул каблуками.
— Знаю «максим», «кольт», «браунинг», «шварцелозе». Могу работать на «виккерсе», «шоша»…
— Ого! Молодчага!
— Рад стараться, ваше благородие!
Подчиненные повиновались Лахно беспрекословно. В отряде он навел железную дисциплину. У избы, где располагались его солдаты, всегда стоял часовой. Но с картой и компасом не ладилось; Лахно виновато разводил руками.
— Церковноприходские мы. Науки не достигли. Но дело знаем. С атаманом Семеновым по Дальневосточному краю погуляли, тайгу вдоль и поперек исходили, не пропадем.
Лахно отлично ориентировался по звездам, точно определял стороны света по приметам, горожанину неведомым и непонятным.
Горчаков позанимался с Лахно и убедился, что тратил время не напрасно: Лахно все схватывал на лету. Установив стрелку компаса на норд, он подходил к ближайшему дереву. Где мох гуще, там и север. По-детски радовался, нахваливал компас: