Но призрачным оказался ее слабый свет, съестного в избушке не оказалось, заимку перевернули вверх дном, но ничего не нашли. Кляня хозяина, нарушители — они надеялись найти золото — крушили убогое жилище, разъяренный Окупцов решил поджечь заимку, Лахно вырвал спички.
— Хочешь пограничников примануть, черт не нашего бога!
Ночью Горчаков проснулся, сон отлетел мгновенно. Голова ясная, свежая, что же его разбудило? Вроде хрустнул за мутным окошком сучок. Может, заимку обложили пограничники? Горчаков разом вспотел, поднял голову, избушка залита голубым лунным светом, нарушители спят вповалку на полу: вымотались. На топчане кто-то невнятно стонет. Горчаков встал, шагнул к двери, его окликнул Мохов:
— Ганя занедужила, горит вся.
Нашел о ком беспокоиться, юбочник. В такой-то момент!
— Ничего, женщины живучи. Проверьте-ка лучше посты. Как бы не осадили нас в этой трухлявой цитадели.
У Мохова на смуглых скулах вспухли злые желваки, но ответил он нарочито лениво:
— Посты обходить незачем по причине их отсутствия.
— То есть — как?!
— А так; нет никаких постов, и баста!
— Да вы понимаете, — заорал Горчаков, — чем это пахнет?
— А кого ставить? Народ умаялся.
— Поднять!
— А толку? Его поставишь, а он носом в снег и храпака.
— Сами становитесь! — бесился Горчаков. — Не барин!
— Не барин, — спокойно согласился Мохов. — Но и не ваш холуй. Желаете, ступайте сами. Воздушок свежий…
— Мерзавец! — Горчаков, не владея собой, расстегнул кобуру пистолета, на плечо легла тяжелая рука, круто развернула, нависло выбеленное луной бородатое лицо.
— Не балуй! — пророкотал Ефрем.
Горчаков вырвался, пнул хряснувшую дверь, споткнувшись о порожек, вывалился из заимки, черпнув горстью снег, растер пылающие щеки.
Бунт! Взбунтовались, сволочи, вышли из повиновения. Стрелять? Услышат пограничники, да и свои растерзают. «Свои»! Но ничего, когда вернемся, атаману и его зверовидному подручному отвечать придется, полковник Кудзуки миндальничать не станет.
Горчаков вернулся в заимку, сел на лавку, шаря по карманам в поисках курева, забыл, что последнюю сигарету искурил неделю назад. Мохов протянул окурок, Горчаков вспыхнул (хотелось ударить по руке, а заодно заехать в физиономию обнаглевшего атамана), но окурок взял; Ефрем чиркнул кресалом. Горчаков с наслаждением втягивал горький дым, вытирая выжатые табаком слезы.
— Свиреп!
— Самосад, набольший. Самый горлодер.
Чувствовалось, что Ефрем смущен. Только что собирался придушить, а теперь тих и благостен, Достоевский, где ты?
— Подыми, подыми, набольший. В грудях полегчает и с сердца оттянет. Смекаешь, тебе одному тяжко? Нет, набольший, глянь, как народ мается, как натерпелся. Скольких мы недосчитались! А у каждого, поди, баба имеется, ребенчишки. Я, к примеру, двоих братовьев стратил, в чужой земле кинул, схоронить по православному обряду не сподобился — это как? А ведь родная кровушка! — Великан сморщился, раскачиваясь, заголосил взахлеб, завыл, трахнул кудлатой башкой в бревенчатую стенку, посыпалась труха, из-за камелька выскочила мышь, ошалело заметалась по избе.
Мохов обхватил его сзади.
— Ефрем, Ефрем! Опомнись!
Зыков обмяк, по заросшим щекам покатились мутные слезы, гигант по-детски всхлипывал; Горчакову стало не по себе, слишком необычен суровый таежник — жалкий, в слезах…
Разбуженные горестными воплями Зыкова, проснулись нарушители, Маеда Сигеру сидел на полу, потягивался, разминался, потом ловко встал на голову возле стены, постоял, вскочил на ноги:
— Йога, господин Горчаков. Очинно хорсё. Вы занимаетесь гимнастикой по системе йогов? Нет? Очинно не хорсё.
Волосатов покрутил пальцем у виска. Окупцов остолбенело таращил глаза.
— Надо быть, им моча в голову ударила. Оттого и перевертаются.
Маеда Сигеру погрозил ему пальцем, захихикал, захохотали и Волосатов с Лахно. Даже Мохов слабо улыбнулся, но застонала Ганна, и Мохов нагнулся над ней:
— Аннушка, Анка…
Горчаков приказал Окупцову идти на пост, Окупцов недовольно повел плечом: почему он, а не другой? Горчаков ткнул бандита в лоб дулом пистолета, Окупцов громко завизжал:
— Николаич! Что это? Чего ж ты молчишь?
— Ступай, куда приказывают.
Матерно выругавшись, Окупцов ушел. Скоро в заимке все спали, Мохов сидел в изголовье Ганны, сомкнув челюсти; женщина монотонно стонала:
— Умм, умм, умм-м…
Горчаков проснулся свежий, отдохнувший, вышел из заимки, умылся снегом. По поляне ходил взад-вперед часовой. Он был отлично виден из леса, Горчаков помахал рукой; Окупцов подошел.
— Смена, что ль?
— Ты кто? — миролюбиво начал Горчаков, в такое прекрасное утро орать не хотелось; Окупцов облизал толстые губы, наморщил лоб.
— Ну, как это… охранник.
— «Охранник»! — передразнил Горчаков. — Мишень ты, дурень, преотличная. Тебя за триста шагов снимут. Уразумел, ослиная башка?
— Чего, чего?.. За нас начальство думает, — обиженно оправдывался Окупцов. — Ежели не ндравится, не посылайте. Сами определили в караул, поспать не дали, а теперь надсмешки строите — такой да сякой…