Я эти стихи сильно люблю, и когда Петя сказал мне по телефону, что собирается говорить о них на одном литературном сборище, я поинтересовался, что именно. Вайль ответил, что понимает это четверостишие как антиромантическое, утверждающее главенство “воды” и “зерна” – “прозы жизни”; а песни приложатся, хоть бы и в клетке.
Будто будничное перечисление первой строки не подразумевает жизненной драмы и не слышна нота обращенного автором на самого себя насмешливого отчаяния.
Вскоре по электронной почте чуткий Вайль спросил меня, не случилось ли чего. Какое-то время я отмалчивался, а потом взял и, по своему графоманскому обыкновению, высказался письменно, в очередной раз забыв поговорку про топор, бессильный перед пером. И получил от него сухой и грустный ответ, что спорить он со мной не станет не потому, что я прав, а потому, что переубеждать взрослого человека было бы пустой тратой времени. И по-взрослому же заключил письмо ссылкой на наши годы – годы “вычитания”, как он выразился, и предложением сберечь остаток былых отношений.
Мы продолжали переписываться, но реже. В последний раз говорили о цветковских переводах Шекспира в “Новом мире”. На другой день у Пети остановилось сердце, более года он пролежал в коме, 7 декабря 2009 года умер.
С позапрошлого лета я по стечению обстоятельств зачастил в Рим. В первый раз я набрел на
2013
Виктор Шендерович. Перемена адреса
“Чтоб ты, темнотища беспросветная, знал: Затибрье и есть в переводе Трастевере (Тибр –
Таким было одно из последних писем мне от Петра Вайля. После возвращения из Исландии он подписывал их – Мундур Прекрасноволосый.
…Однажды моя жена, путешествуя с друзьями, заблудилась в вечерней Севилье. Навигаторов еще не было, и она сделала самое правильное, что можно было сделать в такой ситуации: позвонила Пете. И он по телефону вывел ее на свет божий! Он сделал это лучше всякого
Строчка Бродского – “понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке” – это было очень про него, хотя и написано про другого. Приготовление рыбы, рассказ о Веласкесе, прогулка по Праге… – все было вкусно и неповторимо, все напоминало о том, что жизнь – это ежеминутное счастье.
Она ему очень шла, жизнь.
Он был глубоким – и вместе с тем очень веселым человеком. Глубина и веселье вообще редко находят пристанище в одной душе, но это был тот самый случай. Эрудиция Вайля могла парализовать любого, но он умел сделать так, что в поле беседы с ним ты становился соучастником пира, а не школяром!
Его ощущение мира было поразительно цельным, и заказ свиного колена в пражском ресторане незаметно переходил в эссе о национальном характере, уводил к Швейку и Кафке… И ты сидел, открыв рот, забыв про это свиное колено.
После каждой его книги мы становились умнее и добрее на целого Вайля, и постепенно это стало очень серьезной единицей измерения. Он ведь и сам менялся, год за годом вырастая из тени своих великих друзей: его личный масштаб становился все очевиднее.
Последняя книга Вайля “Стихи про меня” сдетонировала во мне восхищением, смешанным с завистью. Какая ясная идея – и как блестяще это написано! “Какая глубина, какая смелость и какая точность…”.
У Горина в “Мюнхгаузене” сказано, что в ежедневном приходе на службу есть что-то героическое. Богемный Вайль поразительным образом умел быть и клерком! Его дисциплинированность поражала, но его ирония оставалась блистательной, и ходить у него в подчиненных на Радио Свобода было наслаждением.
Из служебной записки:
“Надеяться на то, что ты вдруг сам сообразишь, что в последний раз был в «Колонке обозревателя» три месяца назад, и устыдишься, – все равно что рассчитывать на публичное покаяние Путина за Дзержинского – Ягоду – Ежова – Берию. Все вы одна шайка”.
При всем своем почти демонстративном эпикурействе Вайль был человеком очень строгих правил; нравственной неряшливости не было в нем. Его оценки были точны и, если надо, безжалостны. За неделю до беды, 20 августа 2008 года, он прислал мне текст, посвященный сороковой годовщине “танков в Праге”.
Такого Вайля знали и знают еще очень немногие.